Письмо Н.И. Бухарина членам Политбюро ЦК ВКП(б)

 

В секретариат тов. Сталина.

 

Прошу размножить и ра­зослать прилагаемый документ по соответствующим адресам. Если тов. Сталин в отпуску, все равно прошу отослать ему в пер­вую очередь. В этом особая моя просьба.

 

Н. Бухарин.

 

27 августа 1936 г.

Моск­ва.

 

[Пометы на машинописной копии: Читал. К. Ворошилов

Читал. А. Андреев

В. Чубарь

Читал. Ежов

Читал. Надо обсудить. Молотов

Читал. С. Орджоникидзе.]

 

РГАСПИ Ф. 17. On. 171. Д. 236. Л. 53-54. Машинописная копия.
РГАСПИ Ф. 17. On. 171. Д. 236. Л. 67. Автограф.
Опубликовано: Источник (приложение к российскому историко-публицистическому журналу Верховного Совета РФ) № 2, 1993 г., с 7.


г. Москва

27 августа 1936 г.

 

Всем членам Политбюро ЦК ВКП(б)

Копия – тов. Вышинскому

 

Дорогие товарищи!

 

Будучи в городах Средней Азии, я не имел никакого представ­ления о процессе. Никакого вызова из Москвы – ни от ЦК, ни от Прокуратуры – я не получал. Приехав во Фрунзе, я случайно прочел о показаниях Каменева. Я тотчас отправился в Ташкент, оттуда выслал телеграмму на имя т. Сталина и немедленно на самолете вылетел в Москву. Прилетел вчера, ночью читал газе­ты, не читанные вдалеке. И, пока мой разум еще не помутился от того позора и бесчестья, которые созданы не столько фактом моей подследственности, сколько резолюциями, часть коих пред­полагает доказанной мою виновность (хотя следствие еще и не начиналось, т.е. только на основе заявлений мерзавцев Камене­ва и др<угих>), я обращаюсь к вам с настоящим письмом.

Затруднительность положения усугубляется тем, что, несмот­ря на самолет (и нарушение постановления о летании), я не по­спел к суду, и, следовательно, не могу уже требовать очной став­ки с Каменевым, Зиновьевым, Рейнгольдом. Моих обвинителей поделом расстреляли, но их обвинения живут.

Между тем я не только не виновен в приписываемых мне пре­ступлениях, но могу с гордостью сказать, что защищал все послед­ние годы, и притом со всей страстностью и убежденностью линию партии, линию ЦК, руководство Сталина.

Прежде всего, я хотел бы сказать несколько слов о том, зачем, по всей вероятности, понадобилась Каменеву и К° клевета. Она понадобилась им, по-видимому, в следующих целях:

а) показать (в международном масштабе), что “они” – не одни; б) использовать хотя бы самый малый шанс на помилование пу­тем демонстрации якобы предельной искренности (“разоблачать” даже “других”, что не исключает прятанья своих концов в воду); в) побочная цель: месть тем, кто хоть как-нибудь активно живет политической жизнью. Каменев поэтому постарался, вместе с Рейнгольдом, отравить все колодцы – жест очень продуманный, хитрый, рассчитанный. При таких условиях любой член партии боится поверить любому слову бывшего когда-либо в какой-либо оппозиции товарища.

“Правда” от имени партии писала в одной из передовых по поводу людей, имена коих фигурируют в заявлении тов. Вышин­ского (о следствии), что нужно убедиться, кто честен, а у кого камень за пазухой. Правильная постановка вопроса. Именно это и должно установить следствие.

В связи с этим я должен сказать, что со своей стороны я, ве­роятно, с 33 года оборвал даже всякие личные отношения со сво­ими бывшими единомышленниками М.П. Томским и А.И. Ры­ковым. Как ни тяжела подобного рода самоизоляция, но я счи­тал, что политически это необходимо, что нужно отбить, по возможности, даже внешние поводы для болтовни о “группе”. Что это – не голословное утверждение, а реальный факт, можно очень просто проверить опросом шоферов, анализом их путевок, опросом часовых, агентуры НКВД, прислуги и т. п. Впрочем, это, кажется, факт общеизвестный и никем не оспариваемый. Между тем уже один этот факт уничтожает концепцию Каменева–Рейнгольда о сотрудничестве или связях с группой правых. Пра­вых (лидеров) давным-давно уже не было.

Пафос власти у меня лично всегда отсутствовал – это тоже всем известно. А что касается партийной линии, то здесь у моих обвинителей полная путаница: с одной стороны, Бухарин, де, не согласен с генлинией; с другой стороны, они с генлинией соглас­ны, но желают голой власти; в то же время Бухарин будто согла­сен с ними. Здесь такая же логическая подлая нечистоплотность, как и морально-политическая грязь. Между тем желательно было бы знать, что за другую линию выставлял Бухарин? К сожалению, это уже неизвестно навсегда.

По существу дела. После познания и признания своих оши­бок (освоение этих уроков во всем их объеме было, разумеется, процессом, а не однократным актом) я во всех областях с подлин­ной убежденностью защищал линию партии и сталинское руковод­ство. Я считал и считаю, что только дураки (если вообще хотеть социализма, а не чего-то еще) могут предлагать “другую линию”. Какую? Отказаться от колхозов, когда они быстрейше растут и богатеют на общественной основе? От индустриализации? От политики мира? От единого фронта? Или вопрос о руководстве. Ведь только дурак (или изменник) не понимает, что за победо­носные вехи: индустриализация, коллективизация, уничтожение кулачества, две великие пятилетки, забота о человеке, овладение техникой и стахановство, зажиточная жизнь, новая конституция. Ведь только дурак (или изменник) не понимает, что за львиные прыжки сделала страна, вдохновленная и направляемая железной рукой Сталина. И противопоставлять Сталину пустозвонного фан­фарона или пискливого провизора-лите­ратора можно только выживши из ума.

Но я думаю, что троцкистско-зиновьевские мерзавцы лгали, когда они говорили о только – власти без линии. У Троцкого есть своя, глубоко подлая и, с точки зрения социализма, глубоко глу­пая линия; они боялись о ней сказать; это тезис о порабоще­нии пролетариата “сталинской бюрократией”, это – оплевывание стахановцев, это – вопрос о нашем государстве, это – оплевы­вание проекта нашей новой Конституции, нашей внешней поли­тики и т. д. Но все это бьет в нос в такой степени, что подлецы не смели об этом даже заикнуться.

Я останавливаюсь на всем этом с такой подробностью вот поче­му. Доказать, что я действую искренне (без “камня за пазухой”), когда уже создана атмосфера (по милости подлецов, возведших двуруш­ничество в чудовищно-всеобъемлющий принцип политики) полно­го априорного недоверия, можно только затратив много труда.

Теперь, однако, нетрудно понять, что с такой (троцкистской) линией я не могу иметь ничего общего по всему своему прошло­му и настоящему.

С другой стороны, голода власти я никогда не имел, а ума не потерял настолько, чтоб на место Сталина прочить аптекарского ученика.

С третьей стороны, группа бывших правых лидеров перестала давным-давно существовать.

Где же место для чего-то (неизвестно чего)?

Нет, товарищи! Со всей искренностью и любовью я защищаю общее дело, и никто не может мне предъявить обвинение в не­партийности.

Но, однако же, ответьте – скажут мне – на “факты”, о коих говорили Каменев, Зиновьев, Рейнгольд.

О чем говорил М.П. Томский с Каменевым в период работы последнего в издательстве “Академия”, я совершенно не осведом­лен, ибо не видался с М. П. Томским, как сказано выше. Каме­нев заявляет, что он поддерживал связь со мной и с Томским, и тут же утверждает, что он у Томского осведомлялся о моих на­строениях. Это зачем, раз он разговаривал непосредственно со мной? А как раз именно здесь и запущена ядовитая мысль, от­рава: Бухарин-де не согласен с линией (в чем? в каких пунктах?), согласен с “нами” (но ведь вы как раз согласны с линией?), а зато имеет особую “тактику”, хочет заслужить доверие, будучи двуруш­ником…

Томского уже нет в живых, и я тоже не могу иметь с ним раз­говора… Но что мерзавец Каменев здесь хорошо спекулирует, это ясно. Все знают, что вовне я был гораздо более активен (что от­части стоит в связи и с самим родом моей работы). Исходя из этого факта, он вкладывает в уста Томскому гипотезу (очень удоб­ную для его, Каменева, целей). Подлый двурушник меряет здесь на свой аршин. Я и сейчас, вот этим письмом, борюсь за дове­рие. Но не для того, чтоб пакостить партии, а для того, чтобы иметь большие возможности работы: я не хочу падать жертвой подлой каменевской клеветы…

Хуже всего то, что эти убийцы говорят, будто я был с ними “согласен” или им “сочувствовал”. Нигде не сказано, в чем со­гласен, в чем сочувствовал. Подлецы молчаливо вставляют сюда, очевидно, и террор, но нигде об этом не говорят прямо. Легко объяснить, почему. Не “своим” они об этом и не могли сказать, ибо сразу же бы “просыпались”. На этом была построена у них вся система их отвратительной, подлейшей в истории практики. Поэтому речь никогда не шла – и не могла идти – о терроре. А между тем подлый намек (в расплывчатости самой формулиров­ки) дан. Для чего? Для того, чтобы топить честных людей в той же вонючей яме с целью, о коей я уже говорил в самом начале письма.

Теперь необходимо сказать о пресловутых “связях” (моих). С Рейнгольдом я не имел удовольствия видеться, хотя он наибо­лее “осведомлен” (откуда?). С Каменевым, этим потенцированным стервецом (в последний период, о котором, собственно, и идет речь: я ведь не отрицаю своего тяжкого преступления в бо­лее ранний период и пресловутого разговора, “записанного” Ка­меневым и переданного им Троцкому), я виделся три раза и вел три деловых разговора. Все они относятся к тому времени, ког­да К<аменев> сидел в “Академии”, намечался Горьким в лидеры Союза писателей, и когда ЦК ВКП(б) постановил, чтобы мы, академики-коммунисты, проводили его директором Института литературы и искусства Ак. наук (на место, кое раньше занимал умерший А. В. Луначар­ский). Мы должны, значит, были даже агитировать за Камене­ва среди беспартийных академиков, – никто и не подозревал, что за гнусная змея вползает туда. И ЦК не знал. И никто из нас не знал. И я не знал. Тогда ему доверяли. Статьи его печа­тались в “Правде”.

Так вот мои три разговора (самое существенное):

Первый разговор. Я спросил К<аменева>, не возьмется ли он вести, как намечаемый глава литературы, литературный отдел газеты, – тогда я, мол, поговорю об этом с тов. Сталиным. От­вет гласил (примерно, за смысл ручаюсь): “Я хочу вести тихую и спокойную жизнь, чтоб я никого не трогал и меня чтоб никто не трогал. Я хочу, чтоб обо мне позабыли и чтоб Сталин не вспо­минал даже моего имени”.

После этой декларации обывательщины и “тихой жизни” я предложение свое снял. Т<аким> о<образом>, К<аменев> не только не посвящал в свои планы контрреволюции, но весьма основательно от меня маскировался, что и не удивительно. А теперь лжет злодейской и кровавой ложью.

Второй разговор был у нас в редакции в связи с какой-то пе­чатавшейся у нас каменевской статьей (он тогда, как сказано выше, печатался и в “Правде”).

Третий разговор был в общежитии Академии наук, где останав­ливался всегда и я (мы тогда провели К<амене>ва, по постанов­лению ЦК, в вышеназванный институт директором). Там, в об­ежитии, были общие обеды, чаи, ужины, и все сидели за од­ним столом. Я читал вслух какую-то свою большую статью (академическую). Из политически важных вещей в памяти остал­ся такой примерно диалог между К<аменевым> и мной:

Кам<енев>: “Как дела?”

Я: “Прекрасно, страна растет, руководство блестяще маневри­рует и управляет”.

Кам<енев>: “Да, маневрирует и управляет”.

Точка. Тогда я не обратил достаточного внимания на полуиро­нический, очевидно, тон. Теперь у меня это всплыло в памяти.

Но из этого вытекает, что Каменев прекрасно знал о моих партийных взглядах. А что он налгал, как негодяй?

Значит, “связи” с Каменевым не носили никоим образом пре­ступного характера. ЦК “ставил” Каменева на работу, и с ним приходилось работать. Теперь только открылось, что Фриц Давид – террористическая сволочь. А недавно он еще печатался в “Прав­де”. Здесь речь идет не о нелегальных связях совместно действу­ющих единомышленников-заговорщиков, а о чем-то совсем дру­гом, что нельзя ставить в вину (если можно упрекать, то в недо­статочной изощренной бдительности). Часто, однако, в острые моменты истории некоторые не замечают этой капитальной раз­ницы, а многие трусят и дрожат априорно. Но здравый смысл требует здесь дифференцированного подхода: иначе можно наде­лать крупнейших ошибок…

Теперь о Рейнгольде. Мне неизвестен разговор Томского с Зи­новьевым в 1932 году, о чем говорит Рейнгольд. Что касается фразы: “Связь с Бухариным поддерживалась через Карева – активного зиновьевца, который был тесно связан с двумя террористически­ми группами: Слепкова и Эйсмонта, то замечу следу­ющее:

Во-1) Карева я неоднократно встречал в Ак<адемии> наук, и при­том, главным образом, на квартире управделами Академии, С.Б. Волынского, старого, испытанного чекиста, который “сопровож­дал” Троцкого при высылке в Константинополь. Здесь Карев был свой человек, друг дома (“Коля Карев“), и при такой специфи­ческой ситуации я никак не мог предполагать, что в Кареве си­дит террорист. Ни намека ни на какие разговоры о терроре здесь, разумеется, не было. Может, это считать за “связь”? Тогда она была и у Волынского, и у его жены, и у всех академиков, кои часто торчали на этой квартире.

Во-2) Я ровно ничего не знал о группе Эйсмонта до раз­бора этого дела в ЦК и уж подавно не знал, что Карев был с ней в каких-либо отношениях (если вообще Рейнгольд здесь говорил правду, о чем не мне судить).

В-3) Мне до сих пор неизвестно, чтобы группа Слепко­ва, группа контрреволюционная, была террористической. Прав­да, тов. Сталин самолично показывал мне ряд документов, из коих было видно, что эти люди у меня “вырвались из рук” (Ста­лин) уже давно, что давно они мне не доверяли, а некоторые считали предателем, что они ушли далеко, что где-то на перифе­рии и здесь иногда всплывали террористические гнусные разго­воры, о коих я из этих документов только и узнал. Но до сей поры я не знаю, что группа была террористической. Описания пресловутой конференции, которые мне в свое время давали по распоряжению тов. Сталина, не содержали ни намека на террор. А это было последнее, что я знал о группе Слепкова.

Следовательно, и из “сообщения” Рейнгольда ничего не полу­чается. С кем бы и как Карев ни был связан, со мной он был “связан” литературно-философскими беседами на квартире у С.Б. Волынского, и я не имел – и не мог иметь – вплоть до про­чтения газет с отчетами о процессе, ни малейшего представления о его террористической роли.

Мне хочется, наконец, сказать несколько слов о своей загра­ничной поездке. Вы, вероятно, знаете, что на моем докладе в Париже не кто иной, как троцкисты, произвели враждебную де­монстрацию и были выведены нашими боевиками. Вы, б<ыть> м<ожет>, знаете и о том, что парижские троцкисты готовились сделать мне и более крупные неприятности и что наша агентура просила меня поэтому во что бы то ни стало переехать из отеля в полпредство; что даже французская полиция выставила для моей охраны на­ряды полисменов, ибо ждали нападения на мою личность… При­знаюсь, пасть под такими ударами было бы много лучше, чем пасть под ударами каменевской клеветы, подхваченной своими, близкими, товарищами (см. некоторые резолюции). Я сейчас по­трясен до самого основания трагической нелепостью положения, когда, при искреннейшей преданности партии, пробыв в ней тридцать лет, пережив столько дел (ведь кое-что я делал и поло­жительное), меня вот-вот зачислят (и уж зачисляют) в ряды вра­гов – да каких! Перестать жить биологически – стало теперь недопустимым политически. Жизнь при политической смерти не есть жизнь. Создается безысходный тупик, если только сам ЦК не снимет с меня бесчестья. Я знаю, как теперь стало трудно ве­рить, после всей зловонной и кровавой бездны, которая вскры­лась на процессе, где люди были уже не-люди. Но и здесь есть своя мера вещей: не все люди из бывших оппозиционеров дву­рушники.

Пишу вам, товарищи, пока есть еще капля душевных сил. Не переходите грани в недоверии! И – прошу – не затягивайте дела подследственного Николая Бухарина: и так мне сейчас жить – тяжкая смертельная мука, – я не могу переносить, когда даже в дороге меня боятся – и, главное, без вины с моей стороны.

Что мерзавцев расстреляли – отлично: воздух сразу очистил­ся. Процесс будет иметь огромнейшее международное значение. Это – осиновый кол, самый настоящий, в могилу кровавого ин­дюка, налитого спесью, которая привела его в фашистскую ох­ранку. У нас даже мало оценивают, мне сдается, это международ­ное значение. Вообще жить хорошо, но не в моем положении. В 1928-29 преступно наглупил, не учитывая всех последствий своих ошибок, и вот даже теперь приходится расплачиваться та­кой ужасной ценой.

Привет всем вам. Помните, что есть и люди, которые искренне ушли от прошлых грехов и которые, что бы ни случилось, всей душой и всем сердцем (пока оно бьется) будут с вами.

 

Николай Бухарин

 

Некоторые добавочные факты

Должен, чтобы не было недоразумений, сказать, что за годы моей работы в НКТП и “Известиях”, куда ко мне ходило и ходит мно­го всякого народу с разными просьбами, жалобами и т. д., быва­ли случаи встреч, о коих кратко упоминаю.

1. В НКТП (не помню уж, в котором году) прямо от Серго ко мне зашел И. Н. Смирнов, сказал, что был в Самаре (или Саратове?), где “голодает” Рязанов и его жена больная, нельзя ли тому помочь. Я что-то обещал справиться, кажется, звонил в ЦИК.

2. В “Известия” внезапно заявился однажды Рязанов, с орде­ном на груди (года не помню, но его легко установить, т. к. тог­да ему было разрешено приехать лечить больную жену). Когда я у него спросил, что он сотворил с документом, он вскипел, стал стучать кулаком и заявил, что никогда не признает своей вины. Скоро ушел.

3. Как ни старался я избежать посещения А. Шляпникова, он меня все-таки пой­мал (это было в этом году, незадолго до его ареста) в “Извести­ях”, просил передать письмо Сталину; я сказал своим работни­кам, чтобы больше его не пускали, потому что от него “поли­тически воняет” (он ныл: “Не за границу же мне бежать” и в таком же роде). Его письма, которые он оставил, я не пересы­лал, видя его настроения.

4. На квартире у Радека, вскоре после моего назначения в “Известия”, я однажды вечером встретил Зиновьева (тогда он был в “Большевике” и пришел к Радеку за книгами): мы заставили его выпить за Сталина (он жаловался на сердце); Зин<овьев> тогда пел дифирамбы Сталину (вот подлец!).

5. Однажды я пришел к Радеку в Дом Правительства, чтобы прочитать ему, как члену редколлегии, только что написанную мной статью и там встретил длинного, худого человека. Я быст­ро прочитал статью, а он почти тотчас ушел. Я узнал, что это был Мрачковский. Радек сказал мне, что он его не мог вытолкать, что велел жене, чтобы больше она его не пропускала, и был очень недово­лен его вторжением. Факты эти известны, ибо все посещения в Доме Правительства регистрируются у швейцаров.

Два последних случая, по-моему, не бросают на Радека ника­кой тени. Я верю в его искренность по отношению к партии и Сталину. Я неоднократно с ним беседовал на острые политиче­ские темы: он продумывает их очень добросовестно и во всех вы­водах крепко стоит на партийной позиции. В малых, кухонных, делах у нас не раз бывали конфликты, и я бывал отнюдь не в восторге от его поведения. Но в большой политике у него, на­сколько я могу судить, безусловная партийность и огромное ува­жение и любовь к Сталину и другим руководителям партии.

6. Звонил однажды Астров, но я его не принял.

Добавляю, что людям такого типа, как я или Радек, иногда трудно просто вытолкать публику, которая приходит: это подчас роняет престиж человека, точно он безмерно трусит (“как бы чего не случилось”). Ко мне, напр<имер>, приходили все время про­сить за О. Мандельштама (Б. Пастернак. Дело решил тов. Ста­лин), за С. Вольского (т. Сталин приказал его немедленно осво­бодить по письму его, Вольского, бывшей жены) и т.д. и т.п.

Тут нужно знать меру, но далеко не всегда можно и не всегда нужно обязательно избегать аналогичных посещений.

Упомяну еще о случае, бывшем несколько месяцев тому назад. Ко мне пришел в “Изв<естия>” б<ывший> секретарь Томского, Н.И. Вои­нов, и сказал мне, что Т<омск>ий в полном одиночестве, в мрач­ной депрессии, что к нему никто не заходит, что его нужно обо­дрить; он просил меня зайти. Я не выполнил этой человеческой просьбы, подчинив свое поведение вышеупомянутой политиче­ской норме. А может, это в данном случае была ошибка. Ведь и пессимистические политические настроения нередко вырастают на неполитической почве, которая, в свою очередь, может быть производной от политики.

В заключение я должен, товарищи, прямо сказать: я сейчас ни физически, ни умственно, ни политически не в состоянии появ­ляться на работе (хотя и срок моего отпуска еще не кончился: он кончается только 1 сентября). Я не могу ничего приказывать, ни требовать, когда я подследственный и заушаемый заранее в резолюциях. Я глубоко благодарен ЦК, что он не снял меня с “Известий”. Но я прошу понять, что работать фактически смогу только после того, как с меня будет снят по­зор каменевских клевет. Я разбит настолько, что буду сидеть или на квартире или на даче и буду ждать вызова со стороны ЦК или Прокуратуры.

 

С комм<унистическим> приветом

 

Н.Б.

 

27 августа 1936 г.

Москва.

 

РГАСПИ Ф. 17. On. 171. Д. 236. Л. 55-66. Машинописная копия.
РГАСПИ Ф. 17. On. 171. Д. 236. Л. 68-82. Автограф.
Опубликовано: Источник (приложение к российскому историко-публицистическому журналу Верховного Совета РФ) № 2, 1993 г., с 7-12.