СТЕНОГРАММА
УТРЕННЕГО СУДЕБНОГО ЗАСЕДАНИЯ ВОЕННОЙ КОЛЛЕГИИ ВЕРХОВНОГО СУДА СОЮЗА ССР
от 23 августа 1936 г.
КОМЕНДАНТ: Суд идет, прошу встать.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ: Садитесь, пожалуйста. Заседание продолжается. Последнее слово имеет подсудимый Каменев.
КАМЕНЕВ: Граждане судьи! Государственный обвинитель потребовал для меня, как и для прочих обвиняемых, расстрела. Это требование естественно, законно и справедливо. Я вместе с Зиновьевым и Троцким был организатором и руководителем террористического заговора, замыслившего и подготовлявшего рад террористических покушений против руководителей правительства и партии нашей страны и осуществившего убийство Сергея Мироновича Кирова. Расстрел, уничтожение есть естественный, справедливый, законный ответ пролетарской революции против этих чудовищных преступлений.
Я знаю, что это требование государственного обвинителя было подлинным эхом пролетарской революции и пролетарских масс Союза. Я знаю, что это требование было эхом не только пролетарских масс Союза, но и пролетариата всего мира. Я уверен, что, когда это требование докатится до другого конца Европы, до тех мест, где сейчас один из отрядов международной армии пролетариата – испанские рабочие гибнут под пулями фашистов, и там, среди этих бойцов это требование будет поддержано, будет найдено естественным и справедливым.
Я знаю, что пролетарская революция – самая великодушная из всех революций, которые когда-нибудь переживало человечество, что те жертвы, которые были понесены, не идут ни в какое сравнение с теми жестокостями, с теми гекатомбами человеческих жизней, которыми пролагали себе путь буржуазные революции.
Пролетарская революция – самая великодушная из всех революций. И я заранее плюю на все те крики о жестокости нашего приговора, которые, конечно, раздадутся среди буржуазной, меньшевистской и т.п. печати.
Я думаю, что так же к этому отнесутся и все честные трудящиеся, потому что эти крики, которые, конечно, раздадутся, крики о жестокости нашей судьбы, о жестокости пролетарской революции, о жестокости пролетарского суда, ‒ эти крики будут только стремлением со стороны врагов социализма использовать нашу гибель так же широко, как они использовали нашу деятельность. Они будут продолжать стремиться направить против пролетарской революции наше исчезновение так, как направляли против нее наши руки и наше существование.
Это не изменит ничего в законности, справедливости приговора пролетарской революции и покажет только еще раз лицемерие врагов.
Великодушие пролетарской революции, великодушие правительства пролетарской страны, великодушие партии, к которой я когда-то принадлежал, великодушие ее вождя, личное великодушие Сталина мне известно не по общим соображениям, а по личному долгому опыту. Десять лет, если не больше, я вел борьбу против партии, против правительства Советской страны, лично против Иосифа Виссарионовича Сталина. В этой борьбе я использовал, мне кажется, весь известный мне арсенал политических средств – открытую политическую дискуссию, попытки проникнуть на фабрики и заводы, нелегальные прокламации, подпольную типографию, обман партии, выход на улицу и организацию уличных выступлений [1], оговор и, наконец, террор. Я изучал когда-то историю политического движения и не могу вспомнить такой формы политической борьбы, которую <бы не> проводили мы за последние десять лет. И вот, если я в течение этих десяти лет, а всей нашей пролетарской революции 19 лет, если я мог применить все эти методы борьбы, то это свидетельствует только о том – насколько великодушно партия и правительство откладывали момент применения тех законных средств самообороны, которые они могли применить гораздо раньше. Нам в нашей политической борьбе пролетарская революция предоставила такой срок, который никогда ни одна революция не предоставляла своим врагам. Буржуазная революция 18-го века – она давала своим врагам недели и дни, а затем их уничтожала. Пролетарская же революция десять лет нянчилась с нами, предоставляя нам возможность исправиться, понять свои ошибки, но мы этого не сделали. Я трижды был возвращен в партию только лишь по одному моему личному заявлению, я был возвращен из ссылки. После всех ошибок мне доверялись ответственные поручения и посты. Я третий раз перед пролетарским судом по обвинению в террористических намерениях, замыслах и действиях, дважды мне была сохранена жизнь. Пусть суд какой-нибудь другой страны, пусть историки революции какого-нибудь другого класса кроме пролетариата смогут показать подобный же им пример.
Если Ваш приговор будет законно суровым – последней суровости, которая находится в распоряжении правосудия, ‒ это не будет жестоким выражением пролетарской революции и суда. Это будет означать, что всему есть предел и предел великодушия пролетариата и что этот предел мы исчерпали.
Меня не страшит, граждане судьи, то, что мне предстоит. Мне 54 года, я долго жил, много видел, видел много чудесных событий, стоял рядом со многими чудесными людьми и надо мной тяготеет уже Ваш приговор – 10 лет тюрьмы. В мой возраст этот приговор пожизненный, и сменить, заменить бесконечный ужас тюремного заключения, когда из-за решеток тюрьмы я смог <бы> наблюдать победу и расцвет социализма – сменить этот бесконечный ужас на моментальный, хотя бы ужасный, конец – не страшно. И за это право провести остаток жизни за тюремными решетками я ни одной секунды не стал бы бороться и ни одного слова на это не возразил бы. Но есть другое право, которое государственный обвинитель хотел бы отнять у меня так же, как он законно и справедливо хочет отнять у меня право на жизнь, – это право на мысль, и этого права я не могу уступить. И до тех пор, покуда черепная коробка не разбита пулей, я оставляю за собой право мыслить и право подвести итоги прожитой жизни. Пролетарское государство предоставило нам привилегию, мне привилегию – открытого суда. Это тоже выражение его мощи, ибо я не слыхал, чтобы заморские империалисты предоставляли заговорщикам, которые расстреляли нескольких министров, открытый суд. Я не знаю, чтобы германский фашизм предоставил своим врагам право открытой трибуны для объяснений. Нет, мощь пролетарского государства дала ему [2] возможность предоставить нам – заговорщикам-террористам, убийцам, – право вот этого открытого суда, этой трибуны. И это право, предоставленное пролетарским судом, и мое право мыслить до смертного часа я и хочу здесь использовать, чтобы подвести итоги, чтобы здесь в последний момент сказать свою исповедь, и эта исповедь будет политической, ибо другой жизни не было у меня.
В этом году исполняется 35 лет с того момента, как я вступил в партию Ленина-Сталина, еще работая в рабочих кружках рабочего предместья Тифлиса под руководством Кавказского Комитета партии, руководящим членом которого [3] был т. Сталин, под его руководством. И вот, начиная с этого предместья на окраине страны я постепенно шел к работе и завоевал себе доверие партии и возможность широко разворачивать свою работу. Я дошел до того, что был членом Штаба партии большевиков, выполнял ответственнейшие поручения, занимал ответственнейшие посты и, вот, кончаю организатором – уличенным, пойманным и посаженным, ‒ заговора против партии, против социализма. Как это случилось? Как можно было до этого дойти? Борьба, начавшаяся после смерти Владимира Ильича, начиналась как будто с небольших разногласий. И дело не в том, что мы в тех учреждениях, в которых мы были поставлены доверием партии, отстаивали те или другие мнения. Не с этого началось наше падение, не с этого началось мое преступление. Преступление началось с того момента, когда во имя этих наших личных частных мнений я, работник штаба партии, нарушил дисциплину ея. Вот начало и источник всего дальнейшего. Я забыл в этот момент, что партия большевиков не есть просто одна из политических партий, что с того момента, когда она начала организовывать пролетариев против капитала, и до того момента, когда коммунистическая партия растворится в бесклассовом коммунистическом обществе, ‒ она есть не только коммунистическая партия, она есть боевой отряд, военное положение для которого никогда не прекращается. И когда, забыв это ради своих частных мнений, увлеченный гордыней, я нарушил военную дисциплину боевого отряда, тогда началось это преступление. Я не понял тогда или, если и понял, то недооценил, если оценил, то не сделал отсюда выводов, что в этом положении малейшее нарушение дисциплины, особенно командным составом, открывает прорыв, в который неизбежно вольются волны контрреволюции. Да, с момента, когда мы пренебрегли дисциплиной партии, мы стали орудием контрреволюции. Это был тот момент, когда партия, предупреждая нас, характеризовала то, что мы делали, характеризовала наши взгляды как социал-демократический уклон. Это было очень мягкое предупреждение, но и в нем уже было указание на то, что мы открываем ворота контрреволюции. А потом пошло дальше: растоптав, пренебрегши дисциплиной партийных рядов, мы, естественно, стали не только орудием контрреволюции, но сами употребили контрреволюцию как свое орудие, орудие достижения своих целей. Нарушение дисциплины, которое казалось нам первоначально незначительным шагом, превратилось естественно и неизбежно в измену.
Контрреволюция прошла через нас. Но это могло случиться только потому, что субъективные наши цели, намерения, настроения, мысли совпали с объективными задачами контрреволюции.
Мы не были ее пассивным орудием. Мы были ее руководителями, мы использовывали контрреволюционные силы для достижения нашей цели и связали свою судьбу с судьбами контрреволюции. Контрреволюция – общий термин. Ta контрреволюция, которой мы служили, не вообще контрреволюция. Она покушается не на буржуазную свободу, не на основу капиталистического рабства, она покушается на социализм Эта контрреволюция против социализма и антисоциалистическая контрреволюция. И ей мы начали служить с момента, когда нарушили дисциплину партии, и служили ей, все более и более были ее орудием и были ее руководителями, и даже до полной измены партии.
Прокурор привел здесь слова Сталина, которые предсказали эту судьбу. Людям, которые начали с преступления, а кончили изменой [4], ‒ он сказал, и справедливо сказал, это было гениальное предвидение, гениальное историческое предсказание. Государственный обвинитель констатировал это как человек, наблюдавший эту измену со стороны. Я констатирую гениальность этого предвидения, глубину этого исторического прогноза как человек, который сам проделал это. Мое свидетельство, быть может, будет ценно.
Но что значит стать орудием контрреволюции в Союзе в тридцатых годах? В какой форме могла прийти контрреволюция на переломе от двадцатых [5] к тридцатым годам, 1930-31-32 г.г., когда окончилась первая и началась вторая пятилетка, когда закончилось построение фундамента социалистического общества в нашей стране, в какой форме контрреволюция могла проявиться в это время в нашей стране? Быть может, в виде рабочего движения, направленного против правительства и партии? Но ведь это сказка для политических младенцев и идиотов. Нет таких людей, которые бы верили в тридцатом, тридцать первом и тридцать втором и последующих годах, что контрреволюция в нашей стране может рассчитывать на какую бы то ни было отдельную поддержку в этой среде. Но быть может тогда контрреволюция могла проявиться в эти годы, годы нашей преступной деятельности, в виде расчетов на движение крестьянское, то движение, на которое в продолжение десятилетий рассчитывали все контрреволюции и все интервенты, начиная с 1917-1916 г.г.?
Нет, эта карта была вышвырнута из рук контрреволюции и этой карты не было и нет ее в руках. И нет таких серьезных людей в среде серьезной международной контрреволюции, которые могли бы ставить ставку на победу над социализмом в CCСP при помощи крестьянских восстаний, крестьянских движений в тот момент, когда, наконец, крестьянство освобождено от тысячелетних уз, когда оно, наконец, получило из рук пролетарской революции тот фундамент, на котором единственно оно может развиваться и влиться целиком и полностью в ряды строителей социализма.
Быть может контрреволюция в эти годы, контрреволюция, одним из организаторов которой был я, могла рассчитывать в эти годы на национальные движения? На них тоже в предыдущие эпохи, как и на движения среди крестьянства, международными контрреволюционера<ми> и интервентами внутренней контрреволюции <ставилась ставка>. Но и эта ставка была бита, бита навсегда, и дружный союз народов, руководимых Сталиным, союз десятков рас и языков, не дает ни одной щели, через которую могла бы проникнуть контрреволюционная пропаганда.
Так на что же, в какой форме контрреволюция могла влиться в нашу страну в эти годы, к которым относится наша контрреволюционная деятельность? Быть может, не имея надежды, не имея возможности серьезно даже говорить, мечтать, фантазировать о расчетах на рабочий класс, о расчетах на крестьянство, на национальные разногласия, быть может эта контрреволюция могла ставить ставку, могла вести свои расчеты на какие-нибудь движения в среде Красной Армии, ставить ставку на какой-нибудь военный заговор? Но опять-таки, повторяю, уверен, нет ни одного серьезного человека во всем мире, разрабатывающего планы уничтожения социализма, ниспровержения социалистической власти, который хотя бы на момент мог бы более или менее серьезно ставить эту ставку.
Для контрреволюции все эти пути были отрезаны. Контрреволюция в нашу страну после великих работ, проведенных партией, после завершения первой пятилетки, в эпоху второй пятилетки и ее завершения, контрреволюция могла быть, вообще теоретически даже говоря, внесена в нашу страну только или на штыках иностранных армий, военного нашествия интервентов, или принять форму индивидуальных убийств, террора против отдельных представителей партии, страны и правительства. Других форм у контрреволюции не было. Партия вырвала все эти основы, и вот почему террор, индивидуальные убийства были роком, судьбой, неизбежностью для тех, кто в эти годы вступил на путь борьбы с партией и правительством.
Не было других орудий, и мы схватились за это орудие. Но именно потому, что не было других орудий, кроме иностранной интервенции и террора против верхушки партии и страны, именно поэтому генштабы капиталистического мира одинаково разрабатывают план военной интервенции, военного нашествия и планы физического уничтожения вождей партии и страны. Именно поэтому террор, который нам казался методом борьбы внутри страны, на самом деле есть одно из орудий проявления войны против страны социализма со стороны капиталистического мира, есть подготовительные шаги к нашествию иностранных армий, есть такая же военная подготовка капиталистического мира, как подготовка техники и вооружение армий.
Мы схватились за террор, но террор стал уже орудием всех направленных против нашей страны сил капиталистического мира, генштабов и охранок. И вот почему, когда мы схватились за это орудие, наши руки переплелись с руками охранников и генштабистов фашистских армий и стран.
Что же? Я знаю, что кроме клеветы насчет жестокости приговора еще будет пущено одно еще словечко об амальгаме, об искусственно созданных соединениях. И вот я спрашиваю себя: что же, этот состав преступников ‒ а рядом со мной, Зиновьевым, Евдокимовым, Бакаевым, Мрачковским сидят эмиссары иностранных охранок, люди с фальшивыми паспортами, с сомнительными биографиями и с несомненными связами с ГЕСТАПО, — что же это создание органа государственной безопасности? Плод трудов прокуратуры, случайность? Нет! Это плод истории. Мы сидим здесь вместе потому, что нашим орудием было одно и то же, потому что руки наши переплелись раньше, чем судьбы наши переплелись здесь, на этой скамье.
Неслучайно, что на суде Николаева, Румянцева, Котолынова по делу об убийстве Кирова в опубликованном материале фигурировал неназванный маленький консул большой страны [6]. Не случайно и то, что здесь, на нашем процессе сидит гондурасский гражданин. Насколько я помню, Гондурас действительно маленькая страна, но паспорт гондурасского гражданина был дан ему из берлинской канцелярии консула этой небольшой страны.
ГЕСТАПО, охранки, генштабы, пока они не смогут двинуть на нашу страну армий, двигают сюда убийц, убийц, которые своим ударом должны подготовить наступление капиталистических армий на социалистическое государство трудящихся.
Их много сидит здесь рядом, а мы были организаторами, руководителями, мы создавали почву для них здесь, мы готовы были воспользоваться их успехами. Террор – неизбежная судьба политических авантюристов, пустившихся в момент завершения постройки социалистического общества в борьбу с социалистической партией, в момент, когда этот террор стал жизненным, неизбежным, необходимым, единственным оружием подготовки военного наступления. Но с точки зрения опыта меня сейчас интересуют не те, которые сидят тут рядом со мной, ‒ мы обезврежены, мы не представляем больше никакой опасности, мы завтра уйдем туда, откуда никто не возвращается, но среди нас нет ни одного из организаторов этого заговора – нет ТРОЦКОГО, он останется, он располагает такими средствами, которыми не располагали даже мы, он имеет опору, которую не могли иметь мы внутри страны. Эта опасность останется. Я считаю своим долгом сказать об этой опасности, ибо на основе моего опыта, на основе личного знакомства с этим человеком, я и указываю на ту опасность, которую представляет для социализма в нашей стране и во всем мире Троцкий.
Я знаю Троцкого 32 года. Я провел с ним сотни совещаний, бесед, заседаний в Женеве, в Париже, в Берлине, в Вене, в Москве, в Ленинграде, в Копенгагене – всюду, везде. Мы вместе с ним вырабатывали ответственнейшие политические документы, мы были с ним близки и с интимной стороны [7], но я знаю, я могу с полной совестью говорить, об этом я говорил и на предварительном следствии, что этот человек, дорога которого, его цеди, неизбежно лежат через трупы вождей социализма. Этот вывод неизбежен. Это простая подлинная правда. Его политическая линия уперлась в террор так же неизбежно, как наша, но с еще большей остротой, с еще большей настойчивостью, с еще большей неизбежностью.
Мы были двурушниками – да, но не потому, что я читал или изучал Макиавелли, его изучал значительным образом и Маркс вместе с Энгельсом.
Другое имя рад я вспомнить. Этот момент я почти назвал – моментом предварительного следствия [8], когда говорил о том, что двурушничество не вполне достаточно, не вполне ярко отражает то, что на самом деле происходит. Когда я говорил о разработанной системе политического иезуитизма не Макиавелли, а каталонского ордена Иисуса. Но нам не нужно этого. Логика борьбы гнала нас к двурушничеству, но эта логика борьбы делает Троцкого двурушником в масштабе гораздо более широком, в масштабе мировом. Он ведь, вероятно, – этот руководитель террористического заговора, вместе с нами обдумывавший и приводящий в исполнение план убийства социалистического правительства, руководителей коммунистической партии, – ведь он до сих пор парил [9] перед европейским мещанством и перед частью европейских рабочих, я знаю, что этот процесс сорвет маску, но до этого момента, пока этот процесс проникнет в голову рабочих и сорвет тень с этого лжесоциалиста, до сих пор он фигурирует как социалист, а он на самом деле – пустая кишка, на которой исторические эпохи и ветры разыгрывают свои мотивы. До 1917 года меньшевизм играл на этой флейте [10], потом <на> некоторое короткое время попал в атмосферу пролетарской революции, а затем с 1920-1921 г.г., с момента первой дискуссии и до последнего момента он отражает мелкое мещанство, возмущенное против социализма нашей страны. Все более и более озлобившиеся растерянные мещане, интеллигенция готовы на все, не останавливаясь ни перед <чем> для достижения своей цели. Тут говорилось, и когда я сейчас говорю о Троцком и об его резервуаре, из которого он черпает эмиссаров, которые поехали помогать нам для выполнения задачи нашего заговора сюда, в нашу страну, я не могу не говорить и о фашизме, ибо это одно и то же.
Тут кто-то из обвиняемых пытался навести какую-то социологию, привести разницу между фашизмом в СССР и между фашизмом в капиталистических странах.[11] Это – непонятная, доморощенная философия. Суть дела в том, что фашизма в СССР нет и быть не может, потому что уничтожена его база – уничтожена мелкая буржуазия. В СССР могут быть фашисты, могут быть люди, служащие фашизму. Но фашизма как массового явления в СССР быть не может, а в капиталистических странах – это массовое явление, там фашисты эксплуатируют озлобленность, бесперспективность, безнадежность мелкобуржуазной среды на службу империализму. А ТРОЦКИЙ какие предрассудки эксплуатирует, в какой среде своих агентов вербует, на кого он может производить впечатление? Здесь один из обвиняемых, лично говоривший с ТРОЦКИМ в 1932 г. в Копенгагене, привел его фразу: когда этот гражданин усомнился в совместимости терроризма и марксизма, то ТРОЦКИЙ ему ответил, что эти сомнения достойны только мещан от марксизма. Да, это – чисто троцкистская фраза, она его характеризует. Только этот картонный герой, представляющийся архи-революционером перед европейским мещанством, мог произнести эту фразу. Вот в той же среде, в которой растут и развиваются фашистская идеология, настроения, агенты фашизма, ‒ в этой же среде, для нее, при ее помощи, работает третий из организаторов этого заговора, остающийся еще на свободе. Поэтому я и говорю (говорю на основании личного участия в сговоре с ТРОЦКИМ, личного опыта, личного наблюдения троцкистского и нашего зиновьевского подполья): до тех пор, пока ТРОЦКИЙ сохраняет возможность свободно излагать свои директивы и тайно посылать сюда эмиссаров-убийц, ‒ до тех пор очаг терроризма не будет потушен в нашей стране. В этом смысле, т.е. в единственном смысле, который отвечает серьезности положения, который вскрывает политическую сущность дела, – в этом смысле троцкизм, а, следовательно, и наш троцкистско-зиновьевский заговор, были и остаются отрядом международного фашизма.
Так же, как террор дополняет и предвосхищает войну капитализма с социалистической страной, ‒ так же работа ТРОЦКОГО и наша, работа ТРОЦКОГО за границей, где он может найти эту массовую базу фашизма, где к его услугам охранка, Тукалевские, гондурасские консула и многих, многих других, там этот Троцкий представляет одно из прямых непосредственных орудий подготовления войны капиталистического мира против социалистической страны. И сколько бы этот двурушник, практикующий или имеющий возможность практиковать наши методы, общие нам, в международном масштабе, сколько бы он ни красился в социализм и <ни> притворялся левым революционером, на самом деле он теперь, после гибели моей и Зиновьева, единственный остающийся организатор убийств и подготовки военного наступления на нашу страну. И пусть рабочие поскорее затопчут этот очаг терроризма, предательства и войны против социализма.
Так служили мы фашизму, так организовывали мы контрреволюцию против социализма, так подготовляли мы не смену власти, не замену состава ЦК, а подготовляли, расчищали дорогу интервентам, японским самураям, польским панам, германским гитлеровцам для покушения против единственной страны социализма.
Таков был наш путь и такова та яма, в которую мы свалились и к которой пришли, яма, которая лжи, презренной измены и всякой мерзости полна. Но, а с другой сторона, пока мы барахтались в этой яме, копались в этой грязи, которой нет границ, – ничтожна граница между фашистами, зиновьевцами, троцкистами, ‒ что делалось в стране? Быть может из этой ямы звезды засверкали нам ярче? Я не чувствую себя в силах и не чувствую себя призванным в этом месте давать характеристику того, что делается в нашей стране, ее дал в своей речи и государственный обвинитель. Я скажу только одно: да, все, что описал государственный обвинитель, – расцветающая страна социализма, золотые поля, полной грудью дышат фабрики и заводы – поднимающийся гул жизни миллионов трудящихся, улучшение материального положения, творческие токи, которые пробегают по этой стране, великий героизм, который пронизывает ее, ‒ все это только в нашем выражении один неоспоримый и величайший в истории человечества факт.
Доказано на опыте стран, на опыте миллионов людей, что социализм не мечта, что социализм построен, что создано социалистическое государство рабочих и трудящихся. Вот, что доказано, вот о чем мечтали тысячелетия и вот что стало фактом, который с каждым днем и с каждым часом будет сам по себе все больше и больше агитировать за победу социализма в мировом масштабе. Вот что важно, вот что доказано и вот что сделано в те годы, когда мы рядом с фашистами острили оружие против тех людей, которые это делали и сделали. А сделано это партией, которой мы изменили, сделано это Центральным Комитетом, на который мы покушались, сделано это руководителем его, руководителем страны, который был основным объектом нашей ненависти.
Плоть от плоти рабочих масс, трудящихся масс, чья жизнь чиста и пряма, как полет стрелы, воплощение чаяний миллионов, единственный и достойный преемник Ленина, вождь народа, чье имя, как знамя развивается всюду, где закипает борьба против капитализма, этот человек, над которым уже при жизни луч бессмертия горит, ‒ этот человек был объектом нашей ненависти и наших заговоров.
И естественен был бы вопрос, имею ли я право, как смею я, организатор этих покушений на него, как смею хотя бы в последний момент так говорить о нем, так говорить об этой стране и ее победах. Вот на это я и отвечу. Вот это и есть то, во имя чего я отстаивал и отстаиваю до последнего момента право на мысль, на подведение итогов. Это есть итог, заработанный чудовищными преступлениями, заработанный мукой, но итог, к которому я пришел. Я делал всегда то, что я думал. Я думал, как революционер – я поступал, как революционер; когда я думал, как контрреволюционер, я поступал, как контрреволюционер, сейчас я думаю так, и никто не может отнять у меня право последовать тому примеру, когда люди перед смертным часом снимают последнюю грязную рубаху и одевают чистую сорочку. Я тоже хочу одеть чистую сорочку и умереть в чистой сорочке.
Грядет война. То, что я говорил о терроре как орудии международного наступления на социализм, не есть простое построение голой логической схемы. Это ведь действительность сегодняшнего дня. Война готовится, грядет. Капитализм не уступит социалистической стране без попытки задушить ее. Поистине гениальная тактика мира будет сорвана не нами, не советской страной, она срывается ежеминутно врагами социализма. И наступит момент, когда они разрушат эту хрупкую перегородку, которая в капиталистическом мире отграничивает мир от войны.
И в этот момент имя человека, которого мы хотели уничтожить, заменит социализму десятки корпусов и армий. Оно, как священная хоругвь, объединит народ и гарантирует победу социализма над всеми силами фашизма, троцкизма и всех форм и проявлений двурушничества и подлости капиталистического мира и его остатков.
Победа неизбежна. Мы перед этой победой, перед этими решающими боями стоим как враги народа, социализма, враги этого знамени, враги, покушавшиеся сломать и уничтожить эту священную хоругвь.
Мне остается сказать, пожалуй, несколько слов только о своих личных чувствах. Мне рассказать их негде, иначе как перед вами, граждане судьи. У меня нет другого способа довести несколько слов, которые я хочу довести до сведения нескольких людей, иначе как через вас.
У меня три сына. Военный летчик старший, пионер и октябренок, которому мы с женой дали тогда священное для нас имя Владимир. Я запятнал их путь своей деятельностью, положил преграду перед этими молодыми существами к тому, чтобы они могли вольно и свободно войти в ту веселую, радостную и творческую жизнь, которой живет молодежь нашей страны.
Пусть же они идут только по дороге, которую указывает партия Ленина-Сталина, пусть они услышат от меня – преступника, изменившего этой партии и поднявшего руку на Сталина, – пусть они от меня узнают и как заповедь примут, что жить они должны только под знаменем Сталина, что они должны любить его, защищать и, если нужно, умереть под его знаменем и во имя того дела, которое он воплощает. Я все сказал, и приговор пролетарской революции, которая изречет этот приговор Вашими устами, – я приму его спокойно и радостно, ибо знаю, что он будет продиктован только интересами пролетарской революции; если я не сумел послужить ей до конца жизнью, ‒ пусть послужу ей смертью.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ: Последнее слово имеет подсудимый ЗИНОВЬЕВ.
ЗИНОВЬЕВ: Я раньше всего хочу повторить, как я уже сказал на допросе, что я признаю себя целиком и безусловно виновным в том, что я был одним из главнейших, а если вычесть [12] Троцкого, ‒ главным организатором троцкистско-зиновьевского блока и его центра, организовавшегося в 1932 году на террористической основе и поставившего себе целью убийство СТАЛИНА, ВОРОШИЛОВА, КИРОВА и ряда других руководителей партии и правительства. Я признаю себя виновным в том, что я был одним из главнейших, главным организатором убийства С.М. КИРОВА.
Я признаю себя виновным в том, что на суде в Ленинграде в 35 г. я ввел в заблуждение суд, и я признаю себя виновным в том, что в силу сказанного я несу полную и безусловную ответственность за то, что мы, так или иначе связанные с троцкистским центром, делали по сегодняшний день. Повторяя это, я думаю, что в эту минуту я могу и даже должен отказаться от деталей, от полемик с рядом сидящими здесь со мной на скамье подсудимых, и, т.к. я говорю последний раз, то, я думаю, неуместно мне в этой последней речи пререкаться с сидящими со мной людьми. Мы все разоблачены перед всем миром, перед пролетарским судом. Я ставлю другую цель, я хочу на фоне нашей революции показать события той группы, с которой я был связан и в которой я работал.
Нет никакого сомнения в том, что данный процесс послужит уроком для всех и навсегда. Это небывалое беспрецедентное дело послужит уроком для всех и навсегда. И я бы хотел на своей собственной судьбе проследить то, что в этом деле является не индивидуальным, конечно, индивидуальные черты деятелей этого заговора, руководителей его вероятно играли немалую роль и, в частности, мои индивидуальные черты, но есть тут и многое общее, что я хочу показать на своем собственном примере. Я сказал при опросе меня прокурором, что угольки терроризма тлели уже в самом начале выступления нашего, тогда, когда мы назвались только оппозицией. Это так и есть, это так и было. Уже с самого 1925 [13] года эти угольки тлели, уже в первых попытках информации о первом разногласии была отражена эта самая группа Котолынова-Румянцева, которые сыграли преступную роль в непосредственном выполнении убийства в Ленинграде. Эта группа информировалась нами, лично мною и моими тогда ближайшими коллегами, о разногласиях в ядре Центрального комитета партии. Уже в 1925 [14] году, уже тогда мы натравливали этих людей, только тогда еще вступивших на политическую арену, может быть первым глубоким свежим впечатлением политики была так называемая информация, когда мы старались в узкой среде убедить, что борьба будет острой. Разве это не было подготовкой обстановки террора? Как можно было тогда в этой обстановке подготовлять убийство, когда мы отравляли версию о том, что вожди, о которых мы нашептывали, могут пасть. Это была тогда форма террористической пропаганды. Это видели, это чувствовали люди.
Незадолго до 14-го Съезда на одном из совещаний, решающих совещаний, на котором с нами еще разговаривали языком товарища, как с товарищем, Феликс Дзержинский с его чутким ухом сразу услышал в чем дело и бросил нам слово – кронштадтцы. До 14-го съезда, когда раскололись чисто теоретически, когда не было известно миллионной части того, что известно сейчас о нашей преступной работе, покойный Феликс Дзержинский в присутствии 30, если не более, ответственнейших людей бросил нам слово – кронштадтцы, дал нам кличку “кронштадтцы”, чем не хотел, конечно, сказать, что мы не правы в той или другой теоретической области, а хотел дать нам характеристику как людям, которые подымаются на восстание против партии, на контрреволюционное восстание против партии, которые готовы применить против партии те меры борьбы, к которым прибегли кронштадтцы. Этому слову суждено было оправдаться более чем достаточно. Нас предупреждали об этом члены ЦК не раз еще в самом начале борьбы, на пленумах ЦК. Мы отвечали на это самонадеянной насмешкой, издевательствами, представляли дело так, что нас запугивают, хотели запутать страну, обвиняли в амальгамах и т.п. Но люди партии, вожди партии, сделанные из настоящего большевистского материала, видели, куда дело растет, еще в 1925 г., и в 1926 г., и тем более в 1927 г. Я сказал, что дело, которое здесь разбирается, совершенно беспрецедентно. И это так. Но тем не менее были люди, которые видели, куда это растет, уже в 1925 г., и был человек, который сформулировал уже совершенно точно и ясно в литературе, куда идет дело, уже в 1927 г., который почти предсказал то, что потом развилось. Я хотел бы прочесть одну выдержку, на которую я натолкнулся совсем недавно, и которая представляет собой глубочайший интерес именно в связи с тем процессом, который происходит сейчас. Вы помните, что одним из любимейших обвинений с моей стороны и особенно со стороны ТРОЦКОГО по адресу ЦК было обвинение ЦК, обвинение его руководителя – СТАЛИНА в бонапартизме. Мы пытались изобразить дело так, что власть в стране Центральный Комитет удерживает против нас бонапартистскими методами. Теперь это, конечно, звучит дико и непонятно, но 10 лет тому назад нам казалось, что это правда. И вот в одной своей речи, если не ошибаюсь, на исполкоме Коминтерна в 1927 г. СТАЛИН сказал и напечатал следующие слова: “Вопрос о бонапартизме [15]. В этом вопросе оппозиция проявляет полное невежество. Обвиняя громадное большинство нашей партии в попытках бонапартизма, товарищ ТРОЦКИЙ… (Это было еще тогда, когда меня и ТРОЦКОГО называли “товарищ”) …Тов. ТРОЦКИЙ тем самым демонстрирует свое невежество и непонимание корней бонапартизма. Что такое бонапартизм? Бонапартизм есть попытка навязать большинству волю меньшинства путем насилия. Бонапартизм есть захват власти в партии или в стране меньшинством против большинства путем насилия. Если сторонники ленинского ЦК ВКП(б) представляют огромное большинство и в партии, и в советах, то как можно говорить такую глупость, что большинство старается навязать самому же себе свою же волю путем насилия. Разве это не факт, что сторонники ЦК представляют огромное большинство и в партии, и в стране, разве это не факт, что оппозиция представляет ничтожную кучку, разве [16] можно представить себе, что большинство нашей партии навязывает свою волю меньшинству, и это вполне законно в партийном смысле этого слова. Но как можно представить, чтобы большинство навязывало себе свою же собственную волю, да еще путем насилия? О каком бонапартизме может быть речь? Не вернее ли будет сказать, что среди меньшинства, т.е. среди оппозиции, может появиться тенденция навязать свою волю большинству. Если бы такая тенденция появилась, в этом не было бы ничего удивительного, ибо у меньшинства, т.е. у троцкистов, у оппозиции, нет теперь других возможностей для овладения руководством кроме насилия над большинством”.
Это сказано в 1926 году, когда мы с Троцким назывались товарищами, когда нас переубеждали, когда борьба еще шла по внешности, по крайней мере, в рамках одной партии. Разве это действительно не гениальное предвидение? Разве то, что потом совершилось, разве это не было именно попыткой путем насилия овладеть аппаратом партии, овладеть властью? Разве здесь, как в алгебраической формуле, действительно не предсказана вся наша дальнейшая эволюция? Я и в особенности Троцкий, бросавшиеся словами “бонапартизм”, мы оказались бонапартистами в самом худшем смысле этого слова, хотя никакого хорошего смысла этого слова быть не может. Мы оказались в современном, т.е. в фашистском смысле этого слова бонапартистами. Это видели люди партии, это видела вся жизнь партии, они предсказывали это нам, мы не хотели этого слушать.
Угольки терроризма тлели с самого начала, мы насаждали их каждым словом своей информации или, вернее сказать, дезинформации. Накануне 14-го съезда в Ленинграде, включая молодежь, которая только что входила в политическую жизнь, мы насаждали ее в том же Ленинграде назавтра после 14-го съезда, когда в Ленинграде, по крайней мере на верхах, мы видели полную картину известной репетиции Кронштадта, репетицию попытки поднятия гражданской войны. Если вы сейчас почитаете описание того, как Скворцов-Степанов, приехавший по поручению партии в Ленинград взять в свои руки тамошнюю газету, как его встретили, что говорили ему комсомольцы, подученные нами, какую картину представляло тогда помещение редакции, что проделывали так называемые зиновьевцы в Ленинграде, вы увидите, что это был в миниатюре маленький Кронштадт. Когда я недавно перелистывал протокол 15-го съезда, я встретил заявление делегата Северо-Кавказской делегации, который привел имена и фамилии ростовских террористов, делавших попытки организации террора, привлеченных, нераскаявшихся. Мы все это пропускали мимо ушей.
Мы все эти предостережения не хотели слушать, мы проходили мимо них. Почему? Потому что уже тогда мы, и я в том числе, мы были заражены волной чуждого, классового электричества, мы из революционеров становились и стали контрреволюционерами. Моя биография достаточно известна. Я на ней не остановлюсь сколько-нибудь подробно, но я не могу не сказать, что я не родился контрреволюционером, бонапартистом, фашистом и троцкистом. Всем известно, что как-никак, худо ли, хорошо, я долгое время был и числился одним из ближайших учеников Владимира Ильича Ленина. Когда я подвожу итоги, читаю нечто вроде автонекролога, я говорю себе, что, очевидно, все-таки мой большевизм и в те времена, мягко выражаясь, был дефективным большевизмом. Иначе как могло бы со мной случиться то, что со мной впоследствии случилось?
Три момента я хочу выделить из своей политической жизни, когда этот, мягко выражаясь, дефективный большевизм сказался особенно ясно и стал особенно опасным.
Первый момент, по-моему, это 1915 год. Всем известно, что теория социализма в одной стране была сформулирована Лениным впервые в 1915 году и была напечатана, была изложена в одной из статей, напечатанной тогдашним центральным органом, соредактором которого я был. Я стоял тогда особенно близко к идейной лаборатории Ленина в годы [17] империалистической войны, я присутствовал, можно сказать, при рождении этой статьи. Мне казалось, что я с ним солидарен, но, оказалось, что самого основного и важнейшего, что сыграло потом такую решающую роль для судьбы всей нашей революции, я не понял. Это одно из самых важнейших, в моих собственных глазах, доказательств моего дефективного большевизма, когда я числился в первых рядах большевиков.
Второй пример – Октябрь 1917 года, когда впервые имена Зиновьев-Каменев получили то сочетание, которое стало впоследствии роковым. Зиновьев и Каменев были знакомы задолго до Октября, лет этак пятнадцать, много работали вместе и были близки друг с другом, но политическое сочетание – Зиновьев и Каменев против Ленина, против Сталина – впервые получилось в 1917 году. И все помнят, какими гневными словами обрушился на нас тогда Ленин, как требовал нашего исключения, как говорил, что считал бы для себя позором, если бы личная дружба остановила бы его хотя бы на секунду от того, чтобы требовать самых решительных мер.
Я сравнительно скоро исправил мою ошибку, т.е. считал, что я ее исправил.
И партия даже одно время считала, что я ее исправил, но я ее фактически не исправил до конца своей жизни. Я продолжал носить ее, и груз этой ошибки тяготел надо мной каждую минуту и дальше.
Из чувства доверия к Ленину, из чувства дисциплины или по каким-нибудь другим причинам я между 1917-1925 г. делал сравнительно мало ошибок, шел за партией, выполнял ее поручения и вероятно работал тогда не без некоторой пользы.
Но концы с концами я не свел. Ошибка 1915 года и вытекавшая из нее ошибка 1917 года продолжали тяготеть надо мною.
И третьим моментом в 1925 году, когда мой дефективный большевизм сыграл уже совершенно роковую для меня роль, был момент после смерти Владимира Ильича, когда в обстановке 1924-25 года, в обстановке тогдашних международных и внутренних отношений, всей мировой обстановке, сложилось такое положение, что теория социализма в одной стране стала решающим вопросом, без понимания которого нельзя было сделать ни одного шага вперед, – тогда я объявил открытую борьбу этой теории Ленина, которую продолжал разрабатывать и нести вперед Сталин, которую целиком приняла партия и которую, конечно, отвергал Троцкий.
Я, прежде воевавший с Троцким по поручению партии, и иногда не без пользы, я встретился с Троцким на перекрестке дорог, в тот момент, когда он самым поспешным образом, на курьерских отходил назад к своим меньшевистским позициям. И только поэтому я и мог с ним встретиться при тех теоретических установках, которые были тогда у меня. Вот каким образом мой дефективный большевизм, даже в лучшие мои времена, помог мне прийти к антибольшевизму. Дефективный большевизм сменился антибольшевизмом и постепенно подвел к фашизму через троцкизм.
Вот моя теоретическая дорога. Получается достаточно наглядная иллюстрация, хотя бы от противного, связи теории с практикой. Эти теоретические ошибки не могли не привести к меньшевизму и троцкизму. Конечно, если бы я эти свои теоретические установки написал в какой-нибудь рукописи и положил ее в несгораемый шкаф или академию наук и не возвращался к ним, тогда может быть я был бы спасен от практических выводов, вытекавших отсюда.
Но, конечно, я сделал не так. Я пытался свои антибольшевистские теоретические установки применить к практике, и отсюда разворачивался весь клубок моих злоключений, моих преступлений, а потом кровавых преступлений, которым подводит итог пролетарский суд.
Я сошелся с подлинным бонапартистом Троцким, с подлинным меньшевиком Троцким. Я, Каменев и Троцкий составили в известном смысле тройственный союз, направленный против большевистской партии. Отсюда пошло то, что я преступил вместе с другими основной закон большевистское партийности, заключающийся в недопущении фракций и группировок в большевистской партии. С этого началась практическая наша борьба против партии. Я много раз вместе с другими доказывал преступность этого пути. Я вместе с другими много раз предсказывал другим группировкам, что это не может привести никуда, кроме как на путь антибольшевизма, кроме как на путь преступлений против партии. Но как только я оказался в меньшинстве, я сейчас же вступил на этот путь, и в том сочетании числа, какое получилось, – мы пошли по этому пути с такой быстротой, с такой наглостью, с таким рвением, с таким бесстыдным рвением, что потеряли всякую связь с партией и скоро должны были из оппозиции превратиться и превратились в контрреволюционеров.
Третьим своим грехом я считаю то, что я и КАМЕНЕВ, мы заболели той болезнью, что не представляли себе никакой другой работы, кроме как в центре партии. Опять-таки, я хотел бы привести тут одну маленькую выдержку, на этот раз из Ленина. В самом начале раскола с меньшевиками из-за состава редакции “Искры”, которая тогда была главнейшим центром партии, Владимир Ильич ЛЕНИН сказал: “…именно духом бюрократизма, духом мещанства, духом погони за чинами оказались пропитаны люди, которые оказались не в состоянии работать на пользу партии, – они заболели той болезнью, которая себя ставит выше работы”.
Вот этой самой болезнью, которая ничего общего не имеет с элементарными требованиями партии, – заболел и я с того момента, когда партия в свете моих неслыханных ошибок и преступлений отодвинула меня от руководства. Я должен сказать, что это сыграло большую роль в моей психологии.
Гражданин прокурор спрашивал, как я сочетаю объективные и субъективные моменты, и я сейчас об этом могу сказать только одно – конечно, не было, по-видимому, достаточной субъективной преданности. Совсем немножко нужно было субъективной преданности делу для того, чтобы при виде <того,> что делается в нашей стране, когда напряжен был каждый мускул, когда вывозили пятилетку, но не было у меня субъективной преданности для того, чтобы сказать себе – дело не в том, где я буду работать, а в том, что нужно работать, дело в том, что нужно излечиться от той коросты и болезни, что я могу работать только в центре.
Вот то специфическое, что было у меня, плюс цепь индивидуальных черт, о которых знают очень многие из тех, с которыми мне приходилось многие годы встречаться. Но все же самой главной, самой решающей моей ошибкой и преступлением было – объединение с Троцким. Это был мой роковой момент. Это объединение произошло и не могло не произойти как раз в той обстановке, когда ТРОЦКИЙ возвращался назад, на меньшевистскую блевотину, когда он возвращался назад – в той обстановке, которая должна была скоро докатиться до худшего, чем меньшевизм. Объективно говоря троцкистско-зиновьевский блок был заменителем эсеров и меньшевиков в определенной обстановке, в обстановке, когда эсеры и меньшевики были окончательно скомпрометированы в нашей стране. Тем фактом, что народ видел их во время гражданской войны по ту сторону баррикад, в тот момент они не могли выступать открыто, в тот момент эсеровско-меньшевистского блока идею надо было нам объективно защищать, защищать людям, которые выдавали себя за коммунистов. Эта функция и легла на троцкистско-зиновьевский блок, легла, в частности, на меня. Мы стали в данном случае заменителями эсеров и в вопросе террора, не того террора, который эсеры практиковали до февральской революции. Здесь говорили о Гершуни, надо было сравнивать не с Гершуни, а <с> другими эсерами нашего терроризма. Надо было сравнивать не с терроризмом народной воли, не с терроризмом Гершуни, который жил в ту пору, он кончил свою жизнь после 1905 года, он жил в те годы, когда эсеровская партия представляла буржуазную революционную силу, когда они метали бомбы в царских министров, Не с этим террором эсеровским надо сравнивать нас, а с эсеровским террором после революции, как Каплан, стрелявшая в Ленина, с Савинковым, с тем терроризмом сбесившихся буржуазных демократов. Как только они <по>чувствовали, что почва уходит из-под их ног, они взялись за револьверы. Не забудем, что они прибегли к револьверу уже в конце 1917 года. Этим террористом-эсером стал Троцкий, а затем я. Когда мы увидели, что наши бонапартистские попытки вождь партии т. Сталин видит, осмеивать, обессиливает нас [18], тогда <мы> стали заменителями правоэсеровского террора и в этой роли, и тогда началась та эпопея, итоги которой вы теперь подводите. Отсюда уже было совсем недалеко до принципа – враг моего врага – мой друг; отсюда уже было совсем недалеко до того, что мы с Троцким начали внушать всем тем, кто имел хоть немножко веры, что мы собственными силами не можем побороть этот колосс советского правительства, что мы сами стали думать и пропагандировать истину – враг моего врага есть мой друг, кто бы он ни был. Сначала это относится к внутрипартийной группе, а отсюда мое заявление известное 14-му съезду с призывом к рабочей оппозиции, тоже ставшей на путь терроризма, отсюда мой призыв – соединимся все вместе. Это значило: враг моего врага – мой друг. А кто был этот друг? Враг был Центральный комитет Ленинской партии, которой я принадлежал 20 лет подряд. Враг был прежде всего Сталин – общепризнанный руководитель и продолжатель дела Ленина. Врагом был, врагом мы считали ту плеяду большевиков, которая выдвинулась при Ленине, которая сплотилась вокруг СТАЛИНА, которая пыталась нас спасти от политического самоубийства. На том самом совещании, где ДЗЕРЖИНСКИЙ бросил нам слово “кронштадтцы”, не только СТАЛИН, но и ВОРОШИЛОВ, и ОРДЖОНИКИДЗЕ, и МИКОЯН, и ПЕТРОВСКИЙ в частных разговорах делали все, чтобы нас убедить, они говорили: “Да что Вы делаете, Вы идете на политическое самоубийство, Вы совершите величайшее преступление, Вы причините огромный вред, но Вы погибнете и сами”. И потом не раз делались эти попытки спасти нас; когда мы уже стояли на грани прямых преступлений, нам это говорили. Но все эти люди были для нас уже врагами, и нашим единственным принципом было тогда: “враг моего врага – мой друг”. Сначала мы искали союзников среди так называемой коммунистической оппозиции; отсюда – выступление на 14-м съезде, отсюда все то, что последовало потом… А потом логикой вещей мы стали их искать и дальше. Ни троцкистская, ни зиновьевская оппозиция, ни троцкистско-зиновьевская вместе взятая не имела после 1925 г. сколько-нибудь крупного влияния в самой партии. Если бы можно было представить себе, что спор происходит только внутри членов партии, что спор происходит в герметически закупоренном помещении, где собрались только члены партии, то весь этот спор кончился бы в несколько часов, и мы оказались бы ничтожной кучкой, потому что коммунисты, в том числе и молодые, недавно вовлекшиеся в движение, не пошли за нами, а пошли за ЦК партии, за СТАЛИНЫМ. Но в том-то и дело, что весь этот спор не происходил и не мог происходить в герметически закупоренном помещении, он происходил в рядах правящей партии, к каждому шагу которой прислушивалась вся страна – враги со своими враждебными чувствами, друзья – с иными чувствами. В начале этой дискуссии на заводах, на фабриках, в рабочих предместьях, в хвостах, – всюду народ прислушивался к этим спорам и не мог не прислушиваться. Здесь дело было именно в том, что мы с ТРОЦКИМ, очень скоро убедившись, что мы представляем ничтожное меньшинство в рядах коммунистов, попытались апеллировать к стране против коммунистической партии. Если расшифровать это слово – “страна”, то это что означает? Мы апеллировали не к рабочему классу, который целиком поддержал партию, не к лучшей части деревни, где партия уже тогда имела свои сильнейшие бастионы, не к лучшей части военных, учащейся молодежи и т.д. А к кому? К мелкой буржуазии, и даже не ко всей мелкой буржуазии, а к худшей ее части, к ее меньшинству. Громадное большинство партии, победившей оппозицию, начавшей проводить завещание Ленина, изложенное им в его стратегическом плане, из которого потом вытекла пятилетка, – партия повела за собой, и в этом сила была пролетарской революции, она повела за собой громадные и лучшие пласты мелкой буржуазии, или в этом и сила пролетарской революции, что она через свой аппарат переделывает лучшее, что есть в мелкой буржуазии. Нам осталась апелляция к самым худшим элементам этой мелкой буржуазии, тем худшим элементам, из которых и рождается фашизм. Так оно и вышло на деле.
Мы говорим, что мы апеллируем от партии к рабочему классу. Это была ложь Троцкого, Зиновьева, Каменева и других. Мы апеллировали не [19] к рабочему классу, он отвернулся от нас, мы стали говорить, что мы апеллируем <к> стране. Это была вторая ложь Троцкого, Зиновьева, Каменева, потому что мы апеллировали не к стране, а к ее худшим элементам мелкой буржуазии, тем самым элементам, которые, если бы меньшевики <и> эсеры были терпимы партией в стране, были бы в их рядах. Мы были заменителями эсеров и меньшевиков в это время.
Вот почему они нам аплодировали, вот почему они вероятно нам аплодируют теперь, вот почему они нас защищали, защищают и будут защищать, – меня, Каменева и других. Они делают это потому, что мы выполняли долгое время их социальные функции.
Троцкий был и является, имеет только наиболее законченные контуры, в этом троцкизме я вижу только наиболее законченные контуры того, что называют зиновьевщиной. Что касается периода, когда я пошел вместе с Троцким, то я, разумеется, заслужил того, что меня объединяют в одни скобки с ним. Только в более законченной форме он выразил то, что выражали в это время я, Каменев и другие. Гражданин прокурор был совершенно прав, говоря о том, что в области терроризма Троцкий нас подготавливал, Троцкий давал нам ход, увеличивал нам аллюр, увеличивал нам энергию, это верно, что, конечно, не уменьшает моей собственной вины и ответственности. Но только ли это? Основное было в нас самих, было в наших сердцах то, что через нас прошло чуждым классовым электричеством, что мы, побывавшие в большевистских рядах, в это время выражали настроение худших элементов мелкой буржуазии в руках – в данной исторической обстановке – фашистской буржуазии.
Троцкий только нам прибавил хода и энергии, но в основном мы сами были во всем виноваты. Вот уже с 1925 года каждый мой разговор с группой Румянцева-Котолынова [20], и не только мой, конечно, вселял в них те чувства, которые помогли им в 1934 г. совершить то, что они совершили. Они ведь тоже не были рождены убийцами. У отдельных из них, как потом оказалось, были темные биографии [i], но взятые вместе как группа они были более или менее выдающимися комсомольцами тогдашнего Ленинграда. Они не были рождены преступниками и убийцами – мы их сделали таковыми. Каждый мой, даже самый невинный, разговор в 1925 году, не говоря уже о 1926 годе, не говоря уже о 1927 годе, не говоря о дальнейших годах, каждый мой разговор делал их таковыми. А когда потом пошла конспирация против партии, конечно, эти элементы были уже подготовлены, были предрасположены сыграть ту роль, которую они сыграли.
Что такое троцкизм сейчас? Троцкизм сейчас есть разновидность фашизма, и ничего больше. А зиновьевцы были разновидностью троцкизма, т.е. той же разновидностью фашизма в данной исторической обстановке. Троцкий и троцкизм есть сейчас кусочек гитлеровского агитпропа и кусочек боевой организации Гитлера и ГЕСТАПО. Я не хочу этим сказать, что фашисты и наиболее оголтелая часть мировой буржуазии, готовящая войну, придает особенно большую и самостоятельную роль Троцкому. Для этого у них есть свои кандидаты, еще живы Деникин, Милюков и другие, но известную роль они придают Троцкому. Сейчас Троцкий для них дороже Деникина и Милюкова. Наступит момент, когда Деникин и Милюков будут им дороже, нужнее и ценнее. Тогда они Троцкому дадут определенное местечко, но в данный исторический момент, когда Гитлер еще носит маску, выступает пацифистом, когда германская буржуазия не хочет войны, в данный момент Троцкий для них ценнее, а, стало быть, и раб божий Зиновьев и Каменев теперь для них ценнее, чем такие люди, как Милюков и Деникин в данный момент. Троцкизм сейчас в идейном отношении разновидность фашизма, в организационном отношении рычажок фашистской боевой организации. Троцкий и иже с ним, т.е. я, сейчас стоящий перед вами, – рычажок их боевой организации, конечно, опять-таки у них есть белые офицеры, которые как непосредственная боевая сила годятся на некоторые грязные функции лучше, чем мы с Троцким, но в данной обстановке, в данную историческую минуту Троцкий, Зиновьев и другие годятся для этой цели больше. Они не могли бы найти без них людей, которые смогли бы вложить револьвер людям, находящимся в Смольном, они не могли бы найти людей с таким прошлым, как Бакаев, которых мы нашли, за что мы и несем ответственность, людей, которых можно было бы двинуть против Сталина.
Вот почему в организационном отношении Троцкий и его группы представляют собой сейчас один из рычагов, рычажков, одну из важнейших боевых организаций фашизма. Группу этих людей мы видим здесь. Вы мне поверьте, что наибольшим наказанием, чем все, что мне предстоит, был для меня момент, когда я слушал здесь показания Лурье Натана и показания Ольберга, наибольшим в смысле моральных мучений, в том смысле, что я чувствовал и понимал (в чрезмерной глупости меня никто не обвинял), что имя мое будет связано с именами тех, которые стояли со мною рядом, по правую руку – с именем Ольберга, и по левую руку – с именем Натана Лурье.
Я же понимал, что я стою перед пролетарским судом, перед всем миром рядом с этими людьми по своей собственное вине. Я же понимал, что это значит политически. Я же понимал, что если бы я не 33 года пробыл в большевистской партии, а больше, если бы я не изменил ей ни разу, ни на одну секунду, а только в самое последнее время, то и это перечеркивается жирной чертой раз и навсегда. Если бы даже я сделал кое-что полезное, если бы я сделал в миллион раз больше полезного, чем я сделал, и то все это перечеркивается этим моментом, когда я довел дело до того, что стою по правую руку с одним из названных лиц и по левую руку с одним из названных, посланными и информированными Троцким, сагитированными Троцким, выполнявшими волю Троцкого и в то же время выполнявшими волю гитлеровцев.
У меня достаточно опыта, чтобы представить себе конкретно, что какая-нибудь берлинская организация троцкистов в нынешней обстановке переплетается тысячами нитей с берлинской охранкой и берлинскими гитлеровцами. Да и как это может быть иначе? Конечно, они ищут помощи там, где она есть. И я искал эту помощь там, где она есть. Конечно, это есть конкретное применение принципа: враг моего врага – мой друг. И, конечно, это иначе не могло быть, вот почему я несу за это полную ответственность.
Я просил бы только об одном. Конечно, моему имени не миновать все же войти в историю не рядом с теми именами, с которыми оно имело шансы войти в историю, моему имени не миновать войти в историю рядом с Троцким и рядом с целой массой других имен, нисколько не лучших, чем имя Троцкого. Но, если когда-нибудь история будет подводить итог Троцкому в целом и Зиновьеву в целом, я надеюсь, что все-таки будет сказано, что я – Зиновьев, хотел быть большевиком и тогда, когда я им не был. Троцкий же не был им и не хотел им быть и тогда, когда он обретался некоторое время в рядах большевиков. Я надеюсь на то, что все-таки, и только об этом могу мечтать, что все-таки будет сделана отметка о том, что в самую последнюю минуту Зиновьев раскаялся (я не скажу, что разоружился сам, его разоружили), но что он в последнюю минуту понял, куда он пришел, что он умер не как враг.
Я стою перед вами, граждане судьи, как бывший враг. Я знаю очень хорошо, что этому трудно поверить, у меня нет никаких иллюзий, и на реплику гражданина прокурора я уже сказал, что у меня нет никаких иллюзий, чтобы человек с моей биографией, совершивший то, что я совершил в последние годы, приведший на скамью подсудимых эту группу, которую я привел, за отсутствием Троцкого, конечно, первое место принадлежит мне, и только если бы здесь был Троцкий, я стоял бы на втором месте.
Я понимаю, что вам трудно поверить, что перед вами стоит бывший враг. И у меня, конечно, никаких аргументов, кроме заверений нет, нет никакой возможности хотя бы в самую последнюю минуту убедить в этом пролетарский суд. Но сказать это я смею только потому, что одной ногой стою уже в могиле.
Я говорю перед вами последнюю речь и в этой речи не вру. Я говорю все то, что есть. Я понял, куда пришел. Я также, находясь в тюрьме, думал: ну, вот, грядет война. Ты, который в годы империалистической войны, когда большевизм выходил на мировую арену, ты, который всегда был оруженосцем Ленина, ты, который стоял у гражданской лаборатории, – ты должен будешь, если грянет новая война, сидеть за решеткой и вызывать подозрения, что ты пораженец. Мы иногда не выговаривали все эти слова. Война будет лучшей проверкой, и война покажет, чья политика будет правильной, это мы так говорили. Если бы члены партии шли на гражданскую войну и защищали Ленинград против ЮДЕНИЧА с такой политикой, тогда, конечно, рабочий класс Советского Союза был бы разгромлен, конечно, эта иезуитская форма была бы пораженческой. И вот я думал, что <если> грянет война, и ты одним своим положением – сидя за решеткой – будешь обречен на это, то тысячу раз лучше расстрел, чем это.
Я рад, что еще имею возможность перед Вами оказать, и я говорю это Вам с полным спокойствием, что перед Вами стоит бывший враг, опаснейший враг, злейший враг, и в известное время этот враг был опаснее, чем Троцкий. ТРОЦКИЙ опасный враг, но я был в определенное время опаснее, чем он, но все же сейчас перед Вами стоит бывший враг, неужели трудно поверить этому. Подумайте об обстановке – скоро двадцать лет большевистской революции. Социализм победил окончательно. Сталинская конституция стала мировым знаменем всего пролетариата. Я, с 1901 года находившийся в партии, с самого начала принимавший участие в большевистской партии, и совершивший после этого много преступлений, – неужели я в эту минуту не могу понять, что произошло.
ВЫШИНСКИЙ: А КИРОВ?
ЗИНОВЬЕВ: Киров – это было тогда, когда я не понимал всего этого, теперь я понял и несу ответственность не только за убийство Кирова, но и за гораздо <более> позднее время, но в связи с этим не исключена возможность, что в эту последнюю минуту я все осознал и что перед Вами действительно стоит бывший враг. Здесь я вспомнил, мне кажется, что это слишком, но все же я позволю себе об этом сказать, – я вспомнил одну фразу, которую употребил в одной из своих речей Сталин в 35 г. на вечере Военной Академии – он рассказал о том, что как ему и ЦК грозили восстанием в партии, революцией в партии, и мы в тот момент, когда шла еще борьба за победу той линии Ленина, которую отстаивал и отстоял Сталин. И вот он мимоходом сказал – эти люди хотели нас запугать, они забыли, что нас сковал Ленин, наш вождь, наш учитель, наш отец [21].
Граждане судьи, только потому, что я в последний раз говорю, я позволю себе прибавить – ведь и меня ковал Ленин. Это знают все, и если он не выковал из меня человека того сплава, из которого состоят люди-большевики, то, конечно, не по вине кузнеца, <а,> конечно, по вине того материала, из которого ему в данном случае пришлось ковать. Это я понимаю целиком, но что все-таки та моя близость, которая у меня была с рабочим классом нашей страны когда-то и <с> моей партией, с рабочим классом, передовым авангардом рабочих всех стран, что это не оставило во мне никаких следов, которые позволили мне в последнюю минуту сказать, что я понял, ‒ отказать мне в этом было бы чрезмерно.
Перед вами стоит бывший враг, который, однако, должен получить возмездие, которое он заслуживает и которое получит. Перед вами стоит бывший враг, который хочет одного, чтобы на его примере люди поняли то, куда люди могут прийти, люди, которые стояли в рядах большевиков, Если они хотя на минуту отошли от него, если они изменили Сталину в пользу Троцкого, – мне хочется, чтобы кружки небольшие, которые существуют, поняли, что обер-палач Троцкий, цепная собака фашизма Троцкий (и я вчера был таковым), если есть одна группа, обломки группы, которые могут интересоваться тем, что же Зиновьев, которым они когда-то интересовались, чтобы они знали, что показания которые я дал перед судом, соответствуют преступлениям, которые я совершил. Пусть они знают, что я умираю как человек, который раскаивается полностью и до конца. Пусть знают, что я приму смерть как человек, понявший правду Ленина-Сталина, правду той партии, к которой он принадлежал.
(после перерыва)
КОМЕНДАНТ: Суд идет, прошу встать.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ: Садитесь, пожалуйста.
Подсудимый СМИРНОВ, имеете последнее слово.
СМИРНОВ: Граждане судьи, я буду очень краток. Мое участие в том деле, по которому я сейчас привлекаюсь, как Вы знаете, ограничивалось второй половиной 1931 г. и 1932 годом. Об этом периоде мне и пришлось бы говорить, если бы я захотел здесь повторить ту дискуссию судебного следствия, которая тут происходила в течение трех-четырех дней. Но я не хочу это повторять. Я хочу говорить о другом – как я, вступив вновь в партию в 1929 г., снова стал на путь борьбы с партийным руководством. Но прежде, чем об этом говорить, я хочу сначала заявить Вам, что я отмежевываюсь целиком от тех мотивов борьбы с Центральным Комитетом нашей партии, которые здесь на первый или на второй день суда приводил КАМЕНЕВ. Он говорил, что единственным мотивом борьбы против партии была борьба за власть, жажда власти. Я должен сказать, что никогда жажды власти у меня не было и никогда во имя такой цели я на борьбу с Центральным Комитетом не пошел бы. И я думаю, что такого же мнения держатся и те люди, которые были со мною тогда в одной группе. Я вернулся в партию в 1929-1930 г., и партия сделала все, что могла, партия помогла мне стать на верные рельсы, партия дала мне работу, которая была признана выполненной мною хорошо. Но не в этом было дело, дело было не в этой хозяйственной работе, а дело было в другом. Я не вошел и не сумел войти в политическую жизнь. Почему это так произошло – я не знаю; может быть потому, что я попал в другую, совершенно новую обстановку, в которой я раньше не был, может быть я был чересчур загружен той огромной работой, которая была мне поручена. Так или иначе я на правильные рельсы, на которых я был много лет раньше, не встал. Это были годы 1930, 1931 г. и 1932. Это были самые тяжелые годы – тяжелые годы для нашего хозяйства, для нашей страны, так как это были именно годы, когда шла перестройка сельского хозяйства, когда 25 миллионов раздробленных крестьянских хозяйств превращались в крупные колхозы. Мне по роду моей работы приходилось бывать в деревне, приходилось бывать в различных областях нашей страны – и в Сибири, и на Украине, и на Кавказе. Я видел, как мучительно происходит этот процесс, и я помню картины голода, которые я наблюдал в Сибири во время своих служебных командировок, видел тяжелые сцены на Украине. Мне казалось, что такой быстрый темп коллективизации, который в это время проводился, может привести к разрыву города с деревней, что это – наша основная беда, что в этом кроется опасность для революции. И вот о недовольстве быстрым темпом коллективизации и были наши главные разговоры при встречах в нашей троцкистской группе в 1930 и 1931 г.г., которая тогда вокруг меня группировалась. И на основе этой темы мы пытались что-нибудь создать – не платформенное, платформу можно было создать потом, – а на эту тему пишет себе в свою тетрадочку ТЕР-ВАГАНЯН, об этом писал и я; из этого не вышло платформы, да и мы не ставили себе такой задачи, но это было желание продумать этот вопрос: что, собственно говоря, происходит… <…> [22] мы ее не поняли. Здесь совершилась огромная чудовищная ошибка. Не понял ее я, не поняли и другие, которые были близки ко мне, что на том историческом отрезке времени, в котором мы жили, в 1930-31-32 годах, нужно было провести коллективизацию бешеным темпом, любой ценой. К этому вызывала нас внутренняя обстановка, ликвидация кулачества, и к этому нас толкала внешняя обстановка, давление внешнего капиталистического мира. Я не понял тогда, что эти жертвы необходимы в таком масштабе, в котором были. По существу ведь <в> 1930, 1931 и 1932 года<х> в деревне произошла октябрьская революция, которая не могла пройти без крупного напряжения народных сил, она не могла пройти без жертв, она должна была пройти с кровью и слезами. Я этого не понял, стал с этим бороться. Это была моя ошибка, которая переросла потом в преступление. Это толкнуло меня на восстановление связи с Троцким, толкнуло на искание связей с группой зиновьевцев, это около ноября 1932 года привело меня к блоку с группой зиновьевцев, и получение в ноябре через Гавена директивы привело к террору.
Правда, созданный тогда центр раскололся в течение 3-4 недель. Я был арестован 15 января 1933 года и с тех пор нахожусь в тюрьме. Но события развиваются дальше. В период 1931-32 года я совершил вот это преступление – вступил в связь с Троцким и получил от него в 1932 году директиву о терроре, передал ее образованному блоку, куда входил в качестве члена центра, директива была воспринята. Я сел в тюрьму. А через год этот блок, после возвращения Зиновьева и Каменева, этот блок восстановился и стал действовать. Я не имел представления о его работе и отдельных преступлениях, картина которых прошла перед нами здесь в течение пяти дней.
Я считаю, что за конец 1932 года я несу полную ответственность перед народом, перед рабочим классом и перед нашим судом. Я не знаю, как выходит по кодексу нашего Союза, несу ли я ответственность за те преступления, которые в то время, когда я сидел в тюрьме, делали другие люди, которых я не знаю. Чуждые, неизвестные мне люди убили С.М. Кирова. Я знаю, что моральную, политическую ответственность перед Советским Союзом я несу полностью и целиком, я так и сказал об этом в первый день суда.
Я хотел бы обратить внимание суда на то, что здесь несколько раз и с разных сторон, и со стороны обвиняемых, и со стороны гражданина прокурора высказывались подозрения, что я не разоружился совсем, что я имею скрытые кадры. Здесь на суде уже во время судебного следствия и Ваганян, и Мрачковский пытались сделать мне наводящие вопросы об этих самих скрытых кадрах. Тут же на суде выяснилось из показаний Ваганяна, что мои связи относятся к 28 году, и все, что я потом знал и узнавал, знал и Ваганян. Ни с кем я Штыкгольда не знакомил и ни в какой организационной связи Штыкгольд со мной не состоял и никаких политических бесед со Штыкгольдом я не вел и его настроения мне совершенно неизвестны. Может быть Мрачковский знает Штыкгольда лучше меня, поскольку он был ближе к Троцкому, чем я. Здесь нет никакого огня, никакого дыма, о том, чтобы какие-нибудь троцкистские группы еще существовали, чтобы их нужно было загасить, что я считаю делом совершенно необходимым.
Здесь бросались мне упреки со стороны некоторых обвиняемых, что я хочу спрятаться за чужие спины, ‒ и это неверно. Никогда я не прятался за чужие спины. Не с 1931-1932 года я имею дело с партией, я свыше 30 лет состою в партии. Я в партии с 17-ти лет, с 1897 года я в партии. Я не помню дня, когда бы я не работал для партии. Я был фабричным работником и с фабрики пошел в тюрьму, в Сибирь, бежал из ссылки. Перешел в профессиональные революционеры, когда Владимир Ильич стал создавать кадры революционеров. Я не имел счастья стоять так близко, как другие, к Ильичу, но я был из первых одной-двух тысяч большевиков. Мое поколение создало нашу партию. Конечно, и тогда у меня были ошибки, но не такого порядка, как те ошибки, за которые я сейчас стою перед судом. Где бы я ни был, я всегда делал партийное дело. Я никогда не напрашивался на большие посты. Когда в Москве началось вооруженное восстание, я был организатором лефортовского отряда. Когда революция стала терпеть поражение и когда революция, по мнению нашего руководства, вошла в тупик, я старался этот тупик разрушить. Я входил в центр боевой организации при Московском комитете. Это тогда было опасное дело. Если я избежал веревки, это была случайность, часть моих товарищей была повешена. Началась столыповщина, когда в партии оказались одни рабочие, и за эту работу я пошел в Нарымский край. Из Нарымского края я бежал и пришел в Москву. Началась мировая война. В Москве, в которой сейчас 200000 членов партии, было большевиков всего 40 человек. С этой группой товарищей, среди которых был и Шкирятов, мы стали восстанавливать разрушенную московскую организацию. Я был выдан провокатором Поскрипухиным и сослан обратно в Нарымский край. Там меня взяли в царскую армию. Хотя я был в Сибири всего несколько лет, я со своими товарищами успел организовать военный союз, имя его вошло в первый том “Истории Гражданской Войны”. Как только мы получили первые известия о февральской революции (мы получили их от наших товарищей из Ленинграда), еще когда мы не знали, чем кончилось дело в Ленинграде, мы подняли восстание в томском гарнизоне. На меня направлены были офицерские наганы. Никогда я не прятался за чужие спины.
Я во время Октябрьской революции работал в Московском военно-революционном комитете и был одним из крупнейших руководителей Московского вооруженного восстания. Я был на гражданской войне, с 5-ой армией прошел до Байкала в качестве руководителя революционно-военного совета и восстанавливал советскую власть, разрушенную чехословаками и Колчаком.
Я не говорю, что это очень большая заслуга. Я делал то, что делал каждый большевик моего поколения.
Я хочу сказать в заключение несколько слов тем людям, которых здесь нет, к троцкистам, которые быть может считают меня своим руководителем.
Я хочу сказать это вот почему. Когда 10 августа у меня была очная ставка с Александрой Никола<е>вной Сафоновой, то она, к величайшему моему удивлению и даже ужасу, сказала мне, что на меня ориентируются люди, что слова из тюрьмы людьми, растерявшими своих вождей, принимаются искаженно, что на суде надо сделать так, чтобы вырвать у них всякие сомнения и всякие колебания. Она сказала, что в стране сильны террористические настроения.
Я этого не понимаю. Ведь я 4 года сижу в тюрьме. Я отстал от жизни. Я не знаю, какие могут быть террористические настроения, когда страна перешла через главные трудности. Я мог бы понять, что какой-нибудь отдельный человек заблуждается, но чтобы были какие-то террористические настроения в каких-то широких кругах, этого не вмещает моя голова. Или может быть я ошибаюсь.
Вот об этом я хотел сказать на суде, сказать тем людям, которые, как говорят, слушают мой голос. Я хотел бы им сказать, что надо перестать колебаться, что надо крепко и твердо разорвать со всем прошлым. Что нет другого пути у нашей страны, чем тот, по которому она идет, и нет и не может быть другого руководства, чем то, которое дано нам историей. Что тот, кто посылает директивы и установки на террор, кто рассматривает наше государство как фашистское, – тот враг, тот на другой стороне баррикады, и с ним надо бороться.
Я хотел бы, чтобы они сделали этот вывод как можно скорее, а именно теперь, в эти дни, когда беснующийся фашизм поджигает войну во всех концах мира – в Африке, в Азии и Европе и когда на нас надвигается война. В эту минуту необходимо быть монолитными дня того, чтобы защищать не только СССР, но и наследие всей социалистической культуры. Я не знаю, что было бы, если бы был разбит СССР. Я хотел бы, чтобы этот голос до них дошел, чтобы они его восприняли и провели в жизнь.
Свою вину я рассказал во время судебного следствия.
Я виноват в том, что вокруг себя сгруппировал, или позволил сгруппироваться, группе троцкистов. Я виноват, что связался с Троцким, виноват в том, что принял его директиву и спустил ее в этот блок – директиву о терроре. На этом оборвалась моя жизнь на свободе. За это я несу полную ответственность. Я не знаю, какую ответственность я несу за тот период, когда я сидел в тюрьме, но тот приговор, который мне вынесет партия и суд нашего рабочего класса, – я приму его спокойно, какой бы он ни был – этот приговор моей партии.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ: Последнее слово имеет подсудимый ОЛЬБЕРГ.
ОЛЬБЕРГ: Я хочу сказать всего несколько слов. За четыре дня этого процесса я передумал всю мою жизнь. Верховному суду известно, что я родился и вырос в буржуазной стране. Все мое политическое мировоз<з>рение сложилось под влиянием ТРОЦКОГО и троцкизма. Вслед за Троцким я считал, что в СССР утвердилась изуверская диктатура, с которой необходимо бороться всеми силами и всеми средствами. Я принимал активное участие в контрреволюционной террористической борьбе. Я вслед за Троцким не останавливался ни перед террором, ни перед соглашением с фашистами. О средствах борьбы мной было рассказано на предварительном и судебном следствии. Я подробно рассказал о своей террористической деятельности. Мне стало ясно, что наша контрреволюционная деятельность есть деятельность, навсегда изолированная от масс, что нам никогда не прорваться к массам и не захватить эти массы. Цели троцкистской и контрреволюционной организации и их безнадежность стали мне особенно ясны на этом процессе, на котором я со всей четкостью увидел, как жалки те лидеры троцкистско-зиновьевской контрреволюции, которые повели нас молодых по пути террористической борьбы, и как велика мощь советского государства. Мне было нелегко порвать с Троцким, я был связан с ним не один год, но я совершил этот разрыв окончательно и раз навсегда.
Я хочу смотреть, наконец, вокруг меня не через троцкистские очки, а через свои обыкновенные роговые. Преступление совершено мною величайшее и чудовищное. Я прошу Верховный Суд дать мне возможность попытаться хотя бы частично загладить его.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ: Подсудимый Берман-Юрин, имеете последнее слово.
БЕРМАН-ЮРИН: В своем заключительном слове я не хочу защищать себя какими-нибудь аргументами. Нет, нет этих аргументов. Я раскаялся, но поздно. Гражданин прокурор вчера в своей обвинительной речи дал полную картину… (не слышно) И пролетарское государство поступит со мною так, как я этого заслужил. Поздно сокрушаться чему не помочь. Но у меня есть одна просьба к Верховному Суду и к гражданину прокурору, который сам вчера подчеркнул правдивость моих показаний, поверить еще одному, что сейчас в последний час моей жизни у меня одно сожаление, я сожалею, что здесь, на скамье подсудимых, рядом с Зиновьевым, Каменевым и всеми нами не сидит фашист Троцкий, и я прошу, очень прошу поверить искренности этих слов.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ: Подсудимый Гольцман.
ГОЛЬЦМАН: Здесь, на скамье подсудимых, в компании убийц, не только убийц, но прямых агентов Гитлера, т.е. фашистских убийц… (ПРЕДСЕДАТЕЛЬ: Прошу не называть имена германского правительства.) я предпочитаю физическую смерть, не прошу никакой пощады и от своего последнего слова отказываюсь.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ: Подсудимый Лурье Натан.
НАТАН ЛУРЬЕ: Мое преступление – ясно, оно доказано. Я не знаю, что я мог бы еще сказать в защиту мою. Если я совершенно ничего сказать не могу – это совершенно понятно. В моем последнем слове я могу только пожалеть о том, что я делал… Я слишком поздно об этом жалею.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ: Подсудимый ЛУРЬЕ Моисей, имеете последнее слово.
МОИСЕЙ ЛУРЬЕ: Я вместо своей защитительной речи скажу несколько слов иного порядка. ЗИНОВЬЕВ в своем последнем слове цитировал слова т. ЛЕНИНА [23] на 7-м пленуме ИККИ, где он тогда уже предупреждал, что иного выхода у нас не будет, будет только один выход – применение насильственных методов борьбы. 7-ой пленум ИККИ состоялся в ноябре 1926 г. ЗИНОВЬЕВ сказал, что у нас был тогда только шепот, разговоры о том, что в нас будут стрелять. Не так, Григорий Евсеевич. К сожалению, моя роль такова, что я и здесь должен уличить ЗИНОВЬЕВА. Ответ на эти ясные слова тов. СТАЛИНА был дан такой же ясный в Берлине КАМЕНЕВЫМ в ноябре 1927 г. КАМЕНЕВ тогда был послом в Италии, проездом из Рима в Москву на 15-ый съезд партии он остановился на один день в Берлине… (КАМЕНЕВ (с места): На три дня.) …остановился на три дня, чтобы иметь с нами, с представителями веддин<г>ской оппозиции и с РУТ ФИШЕР и МАСЛОВЫМ, встречу. При посредстве Якова ЛИВШИЦА и на квартире Якова ЛИВШИЦА состоялась встреча между КАМЕНЕВЫМ и представителями веддин<г>ской оппозиции, т.е. Максом РИЗЕ, Максом БАДДИНГОМ и мною – ЭМЕЛЕМ (ЛУРЬЕ). Тезисы доклада КАМЕНЕВА были ясны. Это не были тезисы САФАРОВА от 10-12 января на 1-ой международной конференции по созданию 4-го Интернационала, по поручению Григория Евсеевича, когда САФАРОВ говорил: “Без пяти минут двенадцать…” Они всегда говорят так – “без пяти минут”, пока их не возьмут за шиворот и не докажут, что это уже не без пяти минут, а двенадцать. КАМЕНЕВ уже не говорил “без пяти минут термидор”, а говорил – “полный термидор”. На вопрос РИЗЕ, представителя веддин<г>ской оппозиции, – каковы пути борьбы, – он сказал: есть один путь – убрать СТАЛИНА. Вот слова КАМЕНЕВА от 25 ноября 1927 г. На ясно сформулированные слова т. СТАЛИНА в ноябре 1926 г. на 7-ом расширенном пленуме ИККИ был дан такой же ясный ответ в ноябре 1927 г. не кем иным, как самим КАМЕНЕВЫМ.
Второй момент. Основная черта наших вождей… вождей! Учителей наших! В скверном переиздании Рут Фишер и Маслова вы были для меня хранителями, сохранителями ленинских традиций, – основная черта наших главарей, в отличие от главарей простых шаек бандитов, – это трусость. Если главари обыкновенных бандитских шаек защищают своих унтер-офицеров, так они всегда готовы предать, только за спиной <у> нас. Нам многого не надо! Заметьте лазейку в обвинительном обвинении [24], что меня, Моисея Лурье, что меня обвиняют в связи с Францем Вайцем! Где же мужество, почему вы не заменили, гражданин прокурор, соответствующую формулировку? Ведь Эмель Лурье сделал только то, что он должен был сделать. А эта брань и возмущение о Лассале – как ему, Зиновьеву, оруженосцу Ленина, приводят, приписывают такую чудовищную историческую параллель, которая только свойственна Троцкому. Он, питавшийся ядом Троцкого, сам говорил о радости по поводу убийства Кирова, а мне он обращает брань и возмущение, как он может приводить такое сравнение. Трусость! Трусость!
Я за эти 117 дней ареста, я арестован в Москве, многое продумал. Я немного изучал историю, я сравнивал роль и характер наших вождей с некоторыми другими убийцами пролетариата. Я сравнивал роль наших убийц с ролью Густава Носке, с убийцами Розы Люксембург и Карла Либкнехта, вы представители.
Густав Носке набрался мужества и 16 января 1919 года, т.е. на следующий день после того, как его лейтенанты убили Розу Люксембург и Карла Либкнехта, он набрался мужества и написал: и поделом, так им и следовало. А вы, вы! Вы писали некрологи! Заячья ваша трусость! Заячья ваша трусость, сами всегда в кустах.
А тот третий герой, черт вас знает, кто у вас первый герой, это был какой-то треугольник на равных началах, единоначалия не было, – а тот третий герой из позорной, из животной боязни за собственную шкуру, зная, что значит имя Сталина и имена вождей ВКП(б) у мирового пролетариата, я там жил 15 лет, он, Троцкий, после убийства Кирова, вы знаете, что он писал, граждане судьи, – это сталинская выдумка, Киров не убит, Киров жив, это очередная сталинская клевета на меня, Троцкого.
Третий герой, но Каменев и Смирнов сейчас помогли здесь Троцкому. Чем? Каменев в реплике на выступление Рейнгольда, вернее, в реплике прокурору сказал: я думал, политическая формулировка для политического процесса. Нет, это не политический процесс. Троцкий это представит как политический процесс. Политическим убийцам буржуазное право предоставляет право иммунитета, право убежища, а бандитам и буржуазное право права иммунитета и убежища не предоставит. И Смирнов не может не солидаризоваться, что у него не было никакой идеи, а только жажда власти. Нет, будет говорить Троцкий, – это гнусная клевета, мы боролись не за власть, а за идею. Но мы умеем читать пароли, мы читаем между строк. Но не выйдет! Троцкому нет места на территории Европы! Европейский пролетариат, узнав об этом процессе, не потерпит его пребывания там.
Граждане судьи! Я еще во цвете лет, мне 39 лет, и у меня 26 лет трудового стажа, 26 лет работы физической и умственной. Я, правда, кончил Берлинский университет, но мой путь к Берлинскому университету был тяжел, тяжелый путь, не через гимназию, всю мою сознательную жизнь я провел в революционном движении, правда, зигзагами с контрреволюцией, я принадлежал только коммунистической партии Германии, и вот всю мою сознательную жизнь я провел в стране капитализма. С 1919 года по 1933 год в стране предательства социал-демократии, в Германии. Вся история Веймарской республики – это 14 лет моего пребывания в Германии. Вся история гнусного предательства германской социал-демократии мне известна. Мне известно предательство Брандлера в собственных рядах, вся история германской коммунистической партии пережита мною. Я прибыл впервые в СССР в 1925 году, году, роковом для меня, осенью. Открытое письмо ИККИ в германскую коммунистическую партию. Мой вождь Рут Фишер, вместе с которой я боролся против Брандлера, здесь, в Москве. И я здесь становлюсь на путь оппозиции, потом приведший меня на путь контрреволюции. Мне говорил<и>, что от всей пролетарской революции остался только лозунг Бухарина “обогащайтесь”, мне говорили, только в переиздании Рут Фишер, что термидор налицо. Потом, уехав из СССР, я получил дополнительные сведения через эмиссара Герцберга, дополнительную такую информацию: сталинская пятилетка – это потемкинская деревня, результат восстания, – информация, за которую Троцкий в буквальном смысле слова получил от Херста доллар золотом за слово.
Вот этой информацией о Советском Союзе я жил до 1932 года, но это еще не был террор. На путь террора меня привел провокационный лозунг Зиновьева, Троцкого, Рут Фишер, Маслова, брошенный после 30 января 1933 года, после прихода Гитлера к власти, что за победу Гитлера отвечает только Сталин, что убийства лучших сынов германского народа готовил не Гитлер, а Сталин. Вот была какая великая провокация. И если ты связан с германской партией и германским пролетариатом, надо мстить.
Я не понял того разделения труда, которое было между Гитлером с одной стороны и Троцким, Зиновьевым, Рут Фишер и Масловым с другой стороны. Я этого не понял. Для этого надо было сидеть 117 дней здесь в изоляторе в Москве. Я не понял, как тогда мы опять спасли развалившуюся германскую социал-демократию. Мы бросили тогда лозунг, что героическая коммунистическая партия является уже смердящим трупом, что спасти положение во второй раз может только германская социал-демократия. Почему во второй раз? Первый раз она была спасена в 1928 году, когда германская социал-демократия голосовала за броненосец “А”, переживая вторично свое 4-ое августа. А мы говорили, что вам уйти от перерожденной германской социал-демократии к перерожденной германской компартии, от перерожденного II Интернационала к перерожденному, к III Интернационалу. Мы даже укрепили германскую социал-демократию, оставляя главной социальной опорой буржуазию, и этим привели Гитлера к власти.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ: Подсудимый Лурье, к чему касаться в последнем слове по делу, в котором вы обвиняетесь, всех событий на территории Германии. Я уже сделал вам замечание и повторяю, что совершенно неуместно упоминать здесь фамилии германских государственных деятелей.
МОИСЕЙ ЛУРЬЕ: Так вот, я пришел на путь террора с провокационным лозунгом. Не одряхлевший Каутский [25] нужен был буржуазии. Он уже никакой пользы не мог принести. Нужна была другая, новая зубатовщина, в новой форме.
Вы, Григорий Евсеевич, внемлющий шагам истории, философ эпохи, – где в вашем последнем слове была видна ответственность за события германского пролетариата?
Есть разные пути, ведущие к революции. Мой путь был тяжелый. На предварительном следствии положение было ясно после того, как я осознал свою вину, что я ничего не скрыл. В этом меня не могут упрекнуть. Я не из трусливого десятка. Если бы я не осознал, ничего бы не узнали. Только потому, что я осознал, допрашивать меня уже не надо было.
Мой путь был тяжелым. Я уже говорил, что я сын трудового народа. Гражданин прокурор требовал для меня сурового наказания, как безусловно жестокое преступление требует сурового наказания. Но разве можно было бы сравнить мое преступление с преступлением моего главаря? Я не могу с этим согласиться. Если бы я стоял не перед пролетарским судом, я бы ни в коем случае не просил о применении смягчающих вину обстоятельств. Но я же знаю, что мои-то побуждения не были низменного порядка.
Мое общественно-политическое положение и при нынешнем руководстве партии и правительства было довольно солидным и хорошим. Я бы большей роли в партии не играл. Я бы другой кафедры не мог бы занимать, как я занимал. Мои побуждения были совершенно иными.
Если я могу просить о применении некоторого смягчения – это потому, что я чувствую, что я имею право это просить. Я очищен, я вырвал весь яд, нет его во мне, гражданин прокурор. Я во цвете лет. Я много работал. Я семь лет работал над одним большим трудом и готовил его к 20-летию великой пролетарской революции. Моими учениками являлись не только Натан Лурье, да он и не мой ученик, моими учениками были другие; сотни лучших борцов за честность германского пролетариата – также являются моими учениками.
Товарищи судьи, наказывайте меня, я должен нести суровое наказание, но все-таки наказывайте меня так, чтобы моя мечта – еще в той или иной форме иметь возможность дальше продуктивно работать – не оказалась утопией.
РГАСПИ Ф. 671, Оп. 1, д. 184, Л. 1-63 машинопись.
[1] В тексте ошибочно – “преступлений”.
[2] В тексте ошибочно – “им”
[3] В тексте ошибочно – “которой”.
[4] В тексте ошибочно – “которые начали преступления, окончили измену”.
[5] В тексте ошибочно – “двадцатого”.
[6] Каменев ошибается, речь шла о консуле Латвии, “маленькой страны”, за которой стояла “большая страна”.
[7] Каменев был женат на сестре Троцкого Ольге Бронштейн до 1927 г.
[8] Так в тексте. Возможно, стенографисткой допущено некоторое искажение смысла сказанного.
[9] Буквы “арил” вписаны от руки поверх зачеркнутого машинописного слова, начинающегося на букву “п”.
[10] В тексте ошибочно – “плети”.
[11] Так в тексте.
[12] В тексте ошибочно – “вычислить”.
[13] В тексте ошибочно – “1905”.
[14] В тексте ошибочно – “1905”.
[15] Данная речь была произнесена на объединённом заседании Президиума ИККИ и ИКК 27 сентября 1927 г. См. Сталин И. Сочинения. Т. 10. – М.: ГИПЛ, 1953 С. 153–167.
[16] Слово “разве” в исходной речи Сталина отсутствует.
[17] В тексте ошибочно – “году”.
[18] Так в тексте.
[19] В тексте ошибочно – “мы не апеллировали не”.
[20] В тексте ошибочно – “Коталынова”.
[21] Имеется в виду речь Сталина перед выпускниками военных академий 4 мая 1935 года. В неправленой стенограмме этой речи зафиксировано: “Вы помните заявления, что можно заранее сказать, что вы, руководители Центрального Комитета, вы идете на авантюру, вы слышали такие речи, да и не только речи, а целые группы, коллективы, организации нашей партии, около партии создавались они, угрожали свергнуть нынешнее руководство, другие угрожали убить кой-кого из нас, хотели поколебать руководство… Ясное дело мы тогда не отступили, мы большевики — люди, так сказать, особого покроя, нас ковал Ленин, а Ленин — это человек, который не знал и не признавал страха, этот человек был нашим учителем, воспитателем, отец наш, это был человек, который, чем больше бесновались враги и чем больше впадали в истерику противники внутри партии, тем больше накалялся и тем стремительнее шел вперед. Мы у него, этого человека, кое-чему научились, воспитали, выковали себе особый характер и ясное дело не отступили, а двинулись в наступление и кое-кому бока помяли. Должен признаться, что я тоже приложил к этому руку”. Цит. по: Владимир Невежин. “Сталин о войне. Застольные речи 1933-1945 гг.”// М. Яуза Эксмо. 2007, стр. 52
[22] Пропуск в тексте стенограммы.
[23] Явная ошибка, имеется в виду Сталин.
[24] Так в тексте.
[25] В тексте ошибочно – “Кауцкий”.
[i] В Закрытом письме “Уроки событий, связанных с злодейским убийством тов. Кирова” от 18 января 1935 г., рассылавшемся всем партийным организациям, приводится следующий факт: “Установлено, что брат расстрелянного в Ленинграде небезызвестного Владимира Румянцева – одного из столпов ленинградских зиновьевцев – Анатолий Румянцев в 1919 году, во время наступления генерала Юденича на Ленинград перешел на сторону Юденича, расстреливал там пленных коммунистов, командовал белогвардейскими частями против Красной Армии под Ленинградом и вообще пакостил, как только мог, причем когда он в результате разгрома Юденича вернулся в Ленинград в 1920 году и стал добиваться приема в партию, брат его, Владимир Румянцев, член нашей партии, член зиновьевской группы, не только не разоблачил его перед партией как белогвардейца и врага рабочего класса, а наоборот – помог ему всем своим авторитетом влезть в партию. Спрашивается: велика ли разница между завзятым белогвардейцем Анатолием Румянцевым и братом его Владимиром Румянцевым, членом нашей партии, одним из лидеров зиновьевской группы в Ленинграде, организовавшей злодейское убийство т. Кирова? Не ясно ли, что Владимир Румянцев, укрывавший своего брата-белогвардейца и протащивший его в партию путем обмана партии, сам давно уже, задолго до убийства т. Кирова, стал белогвардейцем и врагом нашей партии?”. Цит. по: Известия ЦК КПСС, 1989 г., № 8, стр. 279-280.