Заявление Л.Б. Каменева Я.С. Агранову

 

24 XII 34 г.

Копия

Тов. Я.С. АГРАНОВУ.

 

Товарищ АГРАНОВ!

Вы предложили мне изложить то, что мне известно о деятельности так называемой “ленинградской группы” за последние годы. Это вполне совпадает и с моим желанием. Должен только оговориться, что так как ряд фактов имеет уже многолетнюю давность и, с другой стороны, я лишен каких бы то ни было письменных документов, то возможно, что в мое изложение вкрадутся ошибка или путаница в последовательности событий. Прошу не ставить мне это в вину. Пишу я совершенно искренне и с желанием изложить все, что помню.

В категорической форме вопрос о дальнейшем поведении “ленинградской оппозиции” стал к концу XV съезда. ТРОЦКИЙ и его группа фактически становились на путь второй партии. Ленинградцы колебались. Я решительно выступал за прекращение всякой подпольной деятельности и за подчинение партии. Происходили жаркие споры. До тех пор я играл в определении тактики оппозиции второстепенную роль, во-первых, потому что много месяцев отсутствовал из СССР (был в Италии) и вернулся перед самым съездом. Во-вторых, потому что занимал “правые” позиции, а вся оппозиция – под влиянием ТРОЦКОГО и подчинившегося ему ЗИНОВЬЕВА – была в “боевом”, “наступательном” настроении. Роли переменились после поражения на съезде. Моя “капитулянтская” точка зрения явно находила сочувствие. Первым делом надо было “укрепить” ЗИНОВЬЕВА, которого явно страшила перспектива “второй партии”, но который в то же время не решался сделать из этого всех выводов, боялся потерять влияние среди “левых” и потому колебался. Он, впрочем, скоро перешел на мою позицию. Оглядываясь теперь назад, я понимаю теперь, конечно, что моя позиция тогда не обозначала слияния с партией, а только подчинение партии. Я тогда еще не пришел к выводу о том, что неправильна в корне наша политическая линия, а лишь к тому, что отстаивать ее методами фракционной организации и подпольной деятельности безнадежно и вредно. Но даже и эта точка зрения не смогла объединить “ленинградцев”. Произошел раскол. САФАРОВ, НАУМОВ, САРКИС объявили нас “капитулянтами” и “изменниками”. Из троцкистов на нашу точку зрения стал лишь ПЯТАКОВ. Помню, что основным моим аргументом было следующее рассуждение: нам не удалось изменить линию партии в желательном для нас направлении в открытой борьбе, но если мы останемся в партии и подчинимся ей, то мы несомненно с течением времени получим возможность влиять на ее политику. Как-то в пылу спора с “левыми” и троцкистами я сказал, что после всего происшедшего (я разумел подпольную деятельность, выход на улицу и т.п.) я считал бы вполне удовлетворительной перспективой, если партия будет прислушиваться к нашим советам, хотя бы не поручая нам каких-либо официальных постов, и что ради этого надо отказаться от так называемой “платформы”. Эта теория получила в среде оппозиции ироническое название – “теория неофициальных советчиков” и вызывала у “левых” негодование и насмешки. Я же искренно верил в нее, т.е. верил в то, что если мы подчинимся партии и откажемся от платформы, то партия, натыкаясь на неизбежные трудности, прибегает к нашей помощи и с течением времени восстановит нашу роль в партии. Что наша политическая роль в партии бесповоротно сыграна – мне тогда еще не приходило в голову. С этой точки зрения я стал тогда за решительный разрыв с “левыми” типа САФАРОВАНАУМОВА, за отказ от платформы и находил полезным мой и ЗИНОВЬЕВА отъезд из Москвы, чтобы дать партии возможность забыть наши “художества”.

Калуга, куда мы с ЗИНОВЬЕВЫМ переехали, стала центром посещения наших единомышленников. Приезжали “левые”, которые после колебаний решили присоединиться к “заявлению 23-х”, приезжали троцкисты, решившие порвать с ТРОЦКИМ, приезжали и сторонники “23-х”, чтобы узнать, как мы оцениваем положение. Помню среди приезжавших ЕВДОКИМОВА, БАКАЕВА, КУКЛИНА, ПЯТАКОВА, ЗАЛУЦКОГО, ФЕДОРОВА, КАРЕВА, КАПИТОНОВА, БАБАХАН<А> [1], МАДЬЯР<А>. Мы не отклонили этих приездов. Главными предметами разговоров служили анализ причин нашего поражения и защита нашей позиции “капитуляции”. Общее же настроение наше, и мое, в частности, можно изобразить словами И.И. ХЛЕСТАКОВА, который ждал, что к нему явятся курьеры и скажут: “Иван Иванович, пожалуйте управлять министерством” [2]. Мне лично казалось, что партия не обойдется без нас и что раз мы отказались от платформы и подпольной фракционной деятельности, то для этого нет препятствий. В этом убеждении поддерживали нас те трудности, которые переживала партия. Хлебозаготовки шли туго, и я помню, что я очень внимательно следил за экономическими явлениями, в частности, за хлебозаготовками, и составил целое исследование с цифрами и диаграммами, которые доказывали, что так дальше продолжаться не может, что кулак не дает хлеба государству и что требуется какой-то поворот в политике. Положительной программы у меня не было. В средства, которые фигурировали в “платформе” (хлебный заем, лошадь безлошадным), я уже не верил, но и сам придумать ничего не мог. Было еще одно важное обстоятельство, которое поддерживало в нас – и, в частности, во мне – убеждение, что партия нас “призовет”. Мы жадно ловили слухи о разногласиях в ЦК, которые привозили приезжающие. Но все это были слухи и сплетни, которым трудно было доверять, ибо шли они из вторых и третьих рук. Но был и один факт, которому я придавал более серьезное симптоматическое значение. Не помню уже времени и повода, но помню, что БУХАРИНУ было поручено ПБ отредактировать какие-то из наших заявлений. По его указанию я (не помню, один или с ЗИНОВЬЕВЫМ) явился на его квартиру в Кремле с рукописью. В тот же день утром в “Правде” появилась телеграмма из одного из районов Зап<адной> Сибири, в которой указывалось, что там находится тов. СТАЛИН и что по его директивам там проводится резкий нажим на кулаков, не сдающих хлеба. При обсуждении этого документа [3], который должен был отредактировать БУХАРИН (возможно, что тут же находился и еще кто-либо из членов ПБ, может быть, РЫКОВ, хорошо не помню), я сказал: “А с кулаком-то дело обстоит не так гладко, как ты проповедуешь”, и сослался на телеграмму в “Правде”. В ответ на это мое замечание БУХАРИН не сдержался и явно раздраженно бросил: “Это все СТАЛИН. Мы этого не позволим”. Это было сказано мимоходом, и у нас с БУХАРИНЫМ, который только что громил нас с трибуны съезда, не такие были отношения, чтобы продолжать разговор на подобные темы, но для меня его слова были признаком каких-то разногласий в ЦК и укрепили надежду, что мы можем еще быть возвращены к политической жизни. Для меня поэтому не было полной неожиданностью, когда я в Калуге (в середине 1928 г.) получил записку от СОКОЛЬНИКОВА, вызывавшего меня в Москву, и, приехав, узнал, что меня хочет видеть БУХАРИН.

То, что сказал мне БУХАРИН, ‒ известно, и я не стану здесь повторять это. Но то, что сказал мне БУХАРИН, казалось, открывало некоторые перспективы выхода из того тупика, в котором мы находились. В нелегальные подпольные методы борьбы за влияние на партию ни я, ни те, которые были вокруг меня, не верили и с этими методами разорвали. Примириться с мыслью, что мы должны стать простыми рядовыми в партии – до этого мы еще не доработались. При этих условиях заманчивой казалась мысль, что борьба правых против ЦК побудит ЦК расширить деятельность каждого из бывших оппозиционеров, а нас – ЗИНОВЬЕВА, меня, недавно только участвовавших в руководстве партией, вновь привлечет к руководящей работе. ЗИНОВЬЕВ, исходя из этого, начал уже и в устных разговорах, и даже на бумаге строить всякие комбинации, вплоть до нового состава ПБ – со включением нас. Я относился ко всему этому более хладнокровно, считая все это преждевременным и праздным занятием. Я знал, что никаких сил воздействовать на ход событий у нас не было и что дальнейшее наше участие в политике зависит только от одного фактора: сочтет ли ПБ и, в частности, тов. СТАЛИН нужным и полезным привлечь нас к борьбе с правыми. Поэтому меня интересовал вопрос: насколько тверды правые в своем решении вести свою линию. Это я и пытался выяснить для себя, когда зимой 1928-29 года меня пригласил к себе на дачу ТОМСКИЙ. Это было мое второе и последнее свидание с правыми. Кроме этих двух свиданий я в это время виделся только раза два с РЫКОВЫМ, к которому обращался по служебным делам как к председателю СНК. Но во время этих свиданий РЫКОВ держался очень сдержанно, ни в какие общие разговоры не пускался и только иронически посмеивался: “Какой я пред<седатель> СНК! Держат, пока считают нужным, а скоро и совсем прогонят”. У ТОМСКОГО я застал БУХАРИНА. Откровенного разговора у нас не вышло. Думаю, потому, что они почувствовали, что я смотрю на них не как на союзников в борьбе, а как на людей, которые своей борьбой могут только расчистить почву для цели, к которой я стремился. А цель эта, как я уже сказал выше, заключалась в том, чтобы на почве борьбы правых с ЦК найти путь и возможность сотрудничества с большинством ПБ. Цель же эта была продиктована тремя соображениями: 1) политическая линия т. СТАЛИНА, по существу, казалась и мне, и ЗИНОВЬЕВУ, и др<угим> гораздо правильнее линии БУХАРИНА с его “врастанием кулака в социализм”, недоверием к индустриализации и т.д.; 2) несмотря на все столкновения, раздражения и “обиды” я считал тов. СТАЛИНА гораздо более достойным поста руководителя партии, чем кого бы то ни было из правых (думаю, что это и тогда не было только моим личным мнением, но у меня оно было выражено ярче благодаря старому дружескому отношению к тов. СТАЛИНУ); 3) никогда я не верил в “победу” правых. Думать, что БУХАРИН, РЫКОВ, ТОМСКИЙ “победят” руководство, которое только что разбило наголову ТРОЦКОГО и нас, ‒ не было никаких оснований. Всего этого я, конечно, не говорил ТОМСКОМУ и БУХАРИНУ, но думаю, что они поняли или почувствовали, что приблизительно такова моя позиция, и потому ничего серьезного из разговора не вышло. По основному интересовавшему меня вопросу: “До какого предела собираются правые идти в своей борьбе?” ‒ я вынес впечатление, что они собираются быть очень осторожны и хотят во что бы <то> ни стало сохранить свои места в ЦК. Знаю, что у ЗИНОВЬЕВА тоже было свидание с ТОМСКИМ. Впечатление он вынес такое же.

Вскоре правые были окончательно разбиты. Стало также ясно, что для идейного и организационного разгрома правых никакой нашей помощи Ц<ентральному> Комитету не понадобилось и что наше положение от всего этого ни на йоту не изменилось. Для меня это был решающий момент. Я понял, что руководство, разбившее наголову подряд троцкистов, нас и правых, окончательно, если можно так выразиться, “стабилизировалось”, что никаких надежд на то, что нашей группе удастся вернуться к руководящей работе в результате внутрипартийной “драки”, нет, что нужно окончательно расстаться с этими надеждами и пытаться не только формально, но и реально вернуться в партию путем постепенного завоевания доверия руководства. Я не придавал больше никакого серьезного значения отдельным группам и группочкам (“левацким”, “право-левацким” и т.п.), рассматривая их как пузыри, которые вскакивают на поверхности воды там, где недавно был большой и серьезный водоворот. О своих встречах с СТЭНОМ, с ШАЦКИНЫМ [4] и ЛОМИНАДЗЕ я рассказал на допросе. В 30-м году, после XVI съезда, я уже не питал надежд на возвращение к политике, все меньше интересовался так называемыми “внутрипартийными вопросами”, ибо они в нашей среде все больше принимали характер бессодержательного и бесплодного “судачества”, все больше сосредотачивая свое внимание на литературе, желая уйти в эту область от “политики”. Я продолжал жить в той среде – отчасти по инерции, отчасти потому, что никакой другой среды не было. Партийцы законно избегали нас.

В это время роковую роль сыграли личные качества ЗИНОВЬЕВА. Он продолжал пользоваться громадным авторитетом среди ленинградцев.

Роковое значение для этой группы имел ЗИНОВЬЕВ и его линия поведения, вернее, отсутствие какой-либо линии у него. Долгое наблюдение позволяет мне сказать, что характерными для ЗИНОВЬЕВА являются: отсутствие воли, отсутствие последовательности, способность под влиянием случайных впечатлений то загораться необоснованными надеждами и оптимизмом, то впадать в мрачнейший пессимизм. За все эти годы он не проявил ни разу способности продумать положение до конца, принять твердое решение и провести его. Как в своих писаниях он всегда отправляется от “цитат”, а не от самостоятельного продумывания вопроса, так и в конкретном поведении факт сегодняшнего дня, случайная встреча или разговор, способны менять его оценку положения. Лучшей формулой его поведения в эти годы является: “и хочется, и колется, и маменька не велит”. Ему и хотелось примириться с партией, и кололо сознание, что он отныне может в ней играть роль только рядового члена. Он и понимал опасность сохранения старых связей со своими единомышленниками, и в то же время боялся остаться “одиночкой”. Он признавал правильность политики партии, и в то же время чувствовалась обида, что эта политика проводится без него. Отсюда готовность во всякой мере партии искать слабых сторон, уязвимых мест. Отсюда жадное внимание ко всяким слухам и “политическим” сплетням, готовность выслушать всякого, кто к нему обратится, и неспособность дать точный, решительный, категорический ответ на сомнения и колебания. Это должно было действовать разлагающе на тех, кто к нему прислушивался. Я лично давно перестал уже это делать, зная по опыту, как легко меняются его мнения и что в них всегда много личного, субъективного, проходящего настроения. С того момента, как нас не связывала общая политическая цель, меня тяготили установившиеся между нами отношения. У нас разные характеры, разные вкусы, разный образ жизни, разное отношение к людям. Я знал и чувствовал, что мне легче проделать путь действительного возвращения в партию одному, а не под ручку с ЗИНОВЬЕВЫМ. Но, вероятно, именно поэтому я считал неделикатным, неблагодарным бросить его и идти своей дорогой. Признаю, что это было глупо и политически вредно, и несу теперь за это ответственность. Развязало мне руки в отношении ЗИНОВЬЕВА его поведение по отношению ко мне в связи с “рютинским” документом и последующей высылкой в Минусинск. Факты эти известны партии, и я не стану их повторять. Но еще до отъезда в Минусинск мне стало известно, что, перепуганный ответственностью, он не потрудился снять эту ответственность с меня, хотя легко мог это сделать. Уже в Минусинске выяснилось для меня еще одно обстоятельство. Когда я уезжал в Минусинск, он лежал в больнице. Тут у нас произошел с ним разговор о том, не следует ли до отъезда подать заявлений в ЦК. Мы сошлись на том, что это было <бы> сейчас бесплодно, и поэтому делать этого не следует. Я и уехал, не подав заявления, и только в Минусинске, через 4-5 месяцев я узнал, что он-то подал заявление, не сообщив мне об этом ни слова и поставив меня этим в ложное положение перед партией. Но независимо от этих фактов и еще до того, как я об них узнал, наши отношения были таковы, что когда он просил меня при выборе места высылки хлопотать о том, чтобы нас поселили вместе (как было в Калуге), я решил ни в коем случае не добиваться этого и прямо говорил товарищам, от которых это зависело, что не хочу быть высланным в один город с ЗИНОВЬЕВЫМ. Из Минусинска я с ним почти не переписывался. По возвращении из Минусинска я решил порвать всякие личные связи с бывшими единомышленниками по ленинградской оппозиции и осуществил это. К великому своему горю и несчастию я не порвал личных связей с ЗИНОВЬЕВЫМ. Однако, мое желание было столь явно, что после моего возвращения в Москву ко мне пришла Ольга РА­ВИЧ со специальной просьбой: поддержать ЗИНОВЬЕВА, не рвать с ним; она ссылалась на его болезнь, одиночество и т.п. Отчасти под этим влиянием, отчасти по бытовым условиям, отчасти потому, что после моего и его выступлений на XVII съезде я уже не видел в общении с ним никакой политической опасности (что, как я теперь только убедился, было громадной ошибкой), я не порвал личных связей с ним. Это была роковая ошибка, слабость, за которую я теперь так страшно расплачиваюсь.

Во всяком случае, я еще раз подтверждаю, что с момента возвращения в партию я не имел ничего общего с б<ывшей> ленинградской оппозицией, избегая встреч и разговоров с б<ывшими> ее членами, абсолютно ничего не знал о “ленинградской группе”. Я считал, что выбрался из грязного болота оппозиций и антипартийной борьбы, и твердо шел по намеченной дороге честной работы на порученном мне участке партии в надежде завоевать вновь ее доверие. Теперь, когда все уже решено и ничего не может быть изменено, я хочу заявить, что со времени моего приезда из Минусинска я ни делом, ни словом, ни помышлением не изменил ни одному слову из того, что я писал Ц<ентральному> Комитету и тов. СТАЛИНУ. Я писал тогда искренно, столь же искренно говорил на XVII съезде и честно выполнил взятые на себя обязательства, и мне казалось, что передо мной прямая дорога. Теперь, когда все полетело прахом и все безнадежно, я еще раз заявлю: я не играл словами, и в моих письмах из Минусинска в ЦК к тов. СТАЛИНУ, в моих статьях в “Правде” и в речи на XVII съезде я выразил все мои мысли до конца и без остатка и не изменял им с тех пор ни на йоту.

 

24/XII-34 г.

 

Л. КАМЕНЕВ

 

Верно: А. Светлова

 

Тов. АГРАНОВ, я торопился, вышло неравномерно. М<ожет> б<ыть> следует кое-что добавить. Я рад буду сделать это, если это нужно. Пожалуйста, вызовите меня.

 

Л. КАМЕНЕВ

 

Чернила расползаются, и потому не все ясно. Я хотел бы поэтому просмотреть машинную копию.

 

Л. КАМЕНЕВ

 

Верно: А. Светлова

 

 

РГАСПИ Ф. 671, Оп. 1, Д. 121, Л. 106-118.


[1] В тексте ошибочно – “Бабахар”.

[2] Л. Каменев ошибается, почему-то называя этого персонажа Гоголя Иваном Ивановичем вместо Ивана Александровича. Однако, в тюрьме, в ожидании взмаха “пролетарской секиры” такая ошибка вполне простительна.

[3] Вероятно, этим документом является статья Г. Зиновьева и Л. Каменева “Письмо в редакцию ЦО” (с критикой позиций Троцкого), которая была опубликована в “Правде” от 27 января 1928 г. И. Сталин находился в поездке по Сибири с 14 января по 6 февраля 1928 г.

[4] В тексте ошибочно – “Шатским”.