Заявление Э.З. Гольденберга в Бюро Сталинского обкома ВКП(б)

 

[На бланке Центральной Контрольной Комиссии ВКП(б)]

 

С<овершенно> Секретно

9 апреля 1933 г.

При ответе ссылаться на № 2673/с

 

ЦК ВКП(б) тов. СТАЛИНУ.

 

По поручению т. Ярославского направляю Вам копию заявления т. Э. ГОЛЬДЕНБЕРГ<А>, полученного ЦКК от т. ХИТАРОВА.

 

ПРИЛОЖЕНИЕ: на 5 лист<ах>  

 

Секретарь т. Ярославского нрзб

 

 

РГАСПИ Ф. 17, Оп. 171, Д. 190, Л. 20.


Копия:

 

В БЮРО СТАЛИНСКОГО ГОРКОМА ВКП(б).

 

Несколько дней назад тов. Хитаров мне сообщил, что раскрыты новые факты о деятельности контрреволюционной группировки СлепковаМарецкогоПетровского и что в связи с этими новыми фактами установлена принадлежность к этой группировке ряда новых лиц, в том числе Зайцева, Цейтлина и Идельсона. Таким образом, почти вся т<ак> н<азываемая> “школа Бухарина” оказалась в контрреволюционном болоте; из молодежи, близко окружавшей т. Бухарина в годы 25-29 (если не считать отошедших от тов. Бухарина значительно раньше т.т. Стецкого, Гусева и Борилина), на сегодня в рядах партии остался только я. Очевидно, что такой конец бухаринской школы не был и не мог быть случайным. Немарксистские, антиленинские тенденции, имевшиеся в бухаринской школе всегда, с первых шагов ее формирования (непонимание, а подчас и прямое отрицание диалектики, “теория равновесия”, смазывание классовой борьбы, непонимание и смазывание ведущей роли пролетариата в его союзе с крестьянством), махрово расцвели в 28 г., когда “школа” составила ближайший штаб Бухарина в его борьбе против партии, против индустриализации и коллективизации, против развернутого социалистического наступления. Я вспоминаю, что в 26 г. в один из своих приездов в Ленинград (я работал тогда в Ленинграде) Слепков, рассказывая мне о партизанском движении на Дальнем Востоке и о роли, которую в нем играли зажиточные крестьяне, закончил свой рассказ так: “И вот, мне кажется, что этот зажиточный крестьянин – это и есть настоящая база социализма в России”. Тогда я счел эту фразу случайным заскоком. Дальнейшее развитие, однако, показало, что этот заскок отнюдь не был случайным. В течение 28 года школа Бухарина окончательно выродилась в идеолога и выразителя кулацкого сопротивления линии партии.

Программа, которая обсуждалась внутри “Школы” и вытаскивалась вовне все же в более или менее замаскированном виде, была программой развернутой капитуляции по всему фронту. Внутри – идти на максимальные уступки кулаку, потому что “без кулацкого хлеба мы погибнем”, вовне – идти на максимальные уступки иностранному капиталу, потому что “без заграничных займов мы не вывернемся”. Правда, вначале такие слишком откровенные формулировки встречали некоторое сопротивление внутри школы (Розит, Зайцев), но только вначале. К величайшему и неизгладимому своему стыду, я должен признаться, что я тогда принадлежал к той части “школы”, которая занимала наиболее откровенно-похабные позиции.

Ядро “школы” в то время (лета 28 года) составляли Слепков, Марецкий, Зайцев, Розит, Цейтлин, Астров и я. В это же время с нами впервые связались работники ИККИ Грольман и Идельсон. Собрания наши, нерегулярные, но довольно частые, происходили обычно на квартире у Марецкого или у Слепкова. Летом на этих собраниях стал часто бывать и Яглом, что отражало оформившийся уже в это время блок Бухарина с Томским. С другой стороны, в июне, кажется, или в августе я был “прикомандирован” к Рыкову для помощи ему в подборе и подготовке материалов для разного рода его выступлений.

Из ленинградского “филиала” школы, собственно, остался один Петровский. Остальные – Стецкий, Шабанов и Мартынов – решительно от нее отмежевались еще весной, после появления печально-известных тезисов Слепкова о самокритике. Несколько раз на наших собраниях бывали два студента Промакадемии, фамилия одного была Воробьев, фамилию другого забыл, но помню, что в прошлом он был одним из секретарей ЦК ВЛКСМ. Эти двое связывали нас, с одной стороны, с Углановым, с другой – с ячейкой Промакадемии, где они имели, по их словам, значительную группу сторонников.

Очень характерно, что массовой работы никто из членов группы летом 28 года уже не вел. Некоторое время я еще продолжал вести кружок актива при Красно-Пресненском райкоме, но вскоре после снятия оттуда Рютина был от этой работы отстранен.

Конец 28 и весна-лето 29 г. для меня лично прошли под знаком четырех основных фактов; 1) полная изоляция правых в партии, 2) бесспорный успех посевной кампании 29 г., 2) бесспорные и уже с первых шагов огромные успехи коллективизации и 4) составление пятилетки, сыгравшей роль мощного прожектора, осветившего колоссальность наших возможностей. Эти четыре факта, естественно, не могли не отразиться и на расстановке сил внутри правой оппозиции. Летом 29 года Бухарин развивал примерно такую концепцию: возможно, что линия Сталина приведет к победе (впоследствии, вместо “возможно” он говорил “вероятно” и “почти наверное”). Но наша линия также могла привести к победе, причем с меньшими жертвами. Это, разумеется, свидетельствует о том, что в то время т. Бухарин еще не отдавал себе отчета ни в классовой сути своих расхождений с партией, ни в классовой механике борьбы за победу, ни в теоретических корнях своих ошибок. На этой точке зрения возможности двух вариантов развития стояло тогда большинство школы. Я лично такую точку зрения всегда считал вздорной.

Другие формулировки давал летом и осенью 29 г. в разговорах со мною т. Рыков. Надо сказать, что позиция его всегда была достаточно противоречива; он часто не сводил концы с концами. Весной 29 года он считал, что пятилетка правильна и приемлема в своей промышленной части, но для сельского хозяйства необходима двухлетка. Позднее, осенью и зимой 29 г., сколько-нибудь развернутой и конкретной аргументации против линии партии у него, насколько я помню, уже не было. Точно так же не было уже и своей конкретной программы. Однако внутреннее сопротивление линии партии в нем еще было очень сильно. Поэтому в разговорах со мной он чаще всего цеплялся за “перегибы” и в особенности за вопрос партийного режима. Смысл его замечаний сводился к тому, что нынешний партийный режим не обеспечивает выполнения пятилетки. На мой вопрос, как же можно оторвать пятилетку от партии, а партию от партийного режима, он ответил, что тут, действительно, есть какое-то противоречие, в котором он и сам еще не разобрался.

Мой отход с позиций правого уклона начался с весны 29 г. В качестве зам<естителя> председателя Госплана РСФСР я руководил тогда работой по составлению пятилетки РСФСР. Естественно, что работа над пятилеткой не могла пройти для меня бесследно. К моменту завершения работы над планом (май 29 г.) я, если можно так выразиться, был безусловно и безоговорочно “за” пятилетку. Должен, однако, сказать, что тогдашнее моё понимание пятилетки далеко еще не было сталинским, революционным ее пониманием. В нем было много схоластического, механического. Самое главное в пятилетке, ее классовое существо, классовое содержание программы развернутого социалистического наступления я только еще начинал понимать.

Примерно в этот период я, по просьбе тов. Рыкова, составил черновой набросок его тезисов о пятилетке. Ошибки и недостатки этих тезисов общеизвестны. Любопытно, однако, как отнеслись к ним разные лидеры правой оппозиции. Рыков и Томский были с ними в основном согласны. Бухарин и, если не ошибаюсь, Угланов, считали, что в них слишком много говорится об индустриализации и недостаточно “заострены” вопросы опасности отрыва от с<ельского> х<озяйства>, от крестьянства и т.д.

Лето 29 г. было периодом моего окончательного разрыва с правым уклоном, я понял не только, что линия партии есть единственно правильная линия. Я понял также классовую природу своих ошибок, понял также, чьей агентурой является всякий, кто борется против партии, против ее ЦК, пртив ее вождя тов. Сталина. Признание моих ошибок, с которым я выступил тогда на собрании ячейки Госплана, было абсолютно искренним. К этому же времени относится и мой фактический разрыв с школой Бухарина. В июле или в августе я уехал в отпуск и не был в Москве полтора месяца. После возвращения из отпуска я как с прежними товарищами по школе, так и с т. Бухариным встречался лишь очень редко и случайно.

В декабре 29 г. я по поручению СНК РСФСР ездил в Кузбасс, доклад о результате этой поездки я делал потом на Президиуме крайисполкома. Вероятно, он сохранился и сейчас в Новосибирске. Впечатление, произведенное на меня Кузбассом, было огромное. Из Новосибирска я уезжал с твердым решением вернуться в Сибирь на постоянную работу. Реализовать это решение мне, однако, сразу не удалось. Только в июне 30 г. после моих неоднократных настояний я был освобожден от работы в Госплане и отправлен ЦК на работу на Кузнецкстрой.

За те почти три года, что я работаю на Кузнецкстрое, я с большинством членов “школы” вообще не виделся. Слепкова, Астрова, Зайцева я последний раз видел не то в конце 29 г., не то в начале 30 г., во всяком случае до отъезда на Кузнецкстрой. Марецкого я один или два раза случайно встречал в марте 32 г. на конференции по размещению производительных сил, заседания которой я посещал, находясь в то время в Москве, в отпуске. После этого я с ним виделся еще детом 32 г., когда он с бригадой Академии Наук приезжал на Кузнецкстрой. Он пробыл здесь тогда один или два дня и ночевал у меня. Говорили мы с ним довольно много, но темы разговора были малозначительны, и я лишь с большим трудом припоминаю содержание разговора. Он говорил, что скоро кончается срок его аспирантуры в Академии Наук, что чисто научная работа его не удовлетворяет, жалуется, что ему тяжело жить без газеты и без газетной работы. Я расспрашивал его о Бухарине. Он ответил, что Бухарин взял прочный курс на срабатывание с партией и чувствует себя в связи с этим хорошо. Я и Грольман (который тоже принимал участие в этом разговоре) сказали, что это единственно правильное, что Бухарин мог сделать.

Помню еще, что я очень расхваливал брошюру Бухарина “Экономика и техника современного капитализма”. Очень смутно я припоминаю, что был у нас какой-то не то спор, не то обрывок спора по старому вопросу о теории возможности двух вариантов развития. Но, к сожалению, он совершенно изгладился у меня из памяти.

Этим исчерпываются мои сношения с Марецким за последние три года.

На той не конференции по размещению производительных сил я видел издали Розита и Сапожникова, но с ними мы только раскланялись

В тот же свой приезд в Москву (весной 32 г.) я был один или два раза у Рыкова. Я рассказывал ему очень много о нашей стройке. В остальном разговор вертелся в значительной части вокруг дальневосточных дел. Говорили еще о декрете, о советской торговле. Помню фразу Рыкова о том, что ход выполнения пятилетки позволяет нам сбалансировать хозяйство на несравненно более высоком уровне, нежели в 28 г. К концу разговора зашел Бухарин. Говорили о болезни покойного Угарова, о новой книжке Бухарина, о Гете. У меня, между прочим, осталось впечатление, что отношения между Рыковым и Бухариным сильно охладились. Бухарина я в 32 г. видел только этот раз, когда встретил его у Рыкова. Петровского я за последние три года видел один раз в тот же свой приезд в Москву весной 32 г. Узнал я о том, что он в Москве, случайно от одной нашей общей знакомой (В. Лядовой). Сначала я ему рассказал о нашей стройке. Он мне – о своей работе в Саратове, о том, как его там исключили из партии, и как это исключение было отменено ЦК. Говорил, что в Саратове он дружно жил со Слепковым и Левиной (б<ывший> секретарь редакции “Большевика”), а Зайцев, тоже работавший тогда в Саратове, держится от них в стороне. Дальше разговор перешел на общеполитические темы. Я говорил, что ход выполнения пятилетки целиком и воочию показал нашу абсолютную неправоту в 28 г. и что раздувать значение продовольств<енного> напряжения, имевшего место весной 32 г., нельзя. Смысл того, что говорил Петровский, был примерно такой: “Я тоже за индустриализацию, тоже за социализм, но это – т.е. быть за индустриализацию и за социализм – легче всего. Но ведь нельзя закрывать глаза то, что делается, ведь Иваново-Вознесенские волнения – это не мелочь, мимо этого не пройдешь!” На мой вопрос, какие он отсюда делает выводы, он ответил примерно следующее: “Вот издали декрет о советской торговле, постановление о рев<олюционной> законности. Все это хорошо, но делается все это отдельными клочками, не сведено в систему, и что хуже всего – мужик нам уже не верит и боится, что его надуют”. Мои возражения он выслушал с видимой скукой, очевидно не желая продолжать спор. На этом мы и расстались и с тех пор больше не виделись.

Из всей прежней “школы” единственные два человека, с которыми у меня сохранились товарищеские отношения до самого последнего времени – не считая Грольмана, с которым вместе я работаю и живу, – это Цейтлин и Идельсон. Сообщение об их участии в контрреволюционной группе было для меня в высшей степени неожиданным и поразительным.

С Идельсоном я познакомился впервые в 28 г., на собраниях школы он стал бывать, как я уже сказал, летом 28 г. Встречался я с ним очень часто, так как мы с ним жили в одном общежитии (в “Люксе”). Я заходил к нему и в свой приезд в Москву весной 32 г. и пару раз был у него в мой последний приезд в Москву в январе-феврале 33 г. Идельсон признал свои ошибки примерно в одно время со мной и с Грольманом, т.е. летом 28; он работал потом в редакции “Советская Энциклопедия”, а с 31-го или 32 г. снова вернулся на работу в ИККИ. Должен сказать, что основное впечатление, которое я вынес из встреч с ним в 32 и в 33 г., было, что он попросту впал в обывательщину. Таково же было и впечатление Грольмана. Разговаривал я с ним в мой последний приезд почти исключительно на международные темы. При этих разговорах присутствовал Гер<х>ард, один из бывших лидеров правопримиренческой группы Эверта в германской компартии. Первый разговор был еще до прихода Гитлера к власти. Гер<х>ард доказывал, что приход Гитлера к власти очень маловероятен, что основная ориентация германской буржуазии на Шлейхера и на “третий фронт”. Идельсон с этим согласился. Я говорил, что из “третьего фронта” у Шлейхера ничего не выйдет, и считал приход Гитлера к власти неизбежным.

Второй наш разговор был уже после прихода Гитлера к власти, за несколько дней до моего отъезда из Москвы. На этот раз Гер<х>ард говорил, что Гитлер недолговечен. Он рассказывал со слов товарищей, приехавших недавно из Германии, что Берлин сейчас – пороховой погреб, что похороны недавно убитого фашистами полицейского валились в грандиозную рабочую демонстрацию, в которой принимало участие свыше ста тысяч человек, и что в Берлине со дня на день можно ожидать, что там вспыхнут бои. Идельсон формулировал более осторожно, но тоже говорил, что это возможно.

Этим исчерпываются мои встречи с ИДЕЛЬСОНОМ. Ничего такого, что давало бы мне повод заподозрить его в участии в контрреволюционной группе, в подпольной антипартийной работе, я в нем не заметил.

С Еф. ЦЕЙТЛИНЫМ я познакомился впервые в 26 году в Ленинграде, где он работал как зав<едующий> Агитпроп<ом> Володарского Райкома. С тех пор еще у нас завязались очень близкие отношения, не прекращавшиеся до моего отъезда на Кузнецкстрой (хотя в 30 году мы уже встречались значительно реже). За последние годы я с ним виделся три раза. Во-первых, весной или летом 31 года, когда он приезжал по каким-то НИИСовским делам на Кузнецкстрой, второй раз в мой приезд в Москву весной 32 года и третий раз в мою последнюю поездку в Москву зимой 33 года.

В 31 году наша стройка произвела на него огромное впечатление. Вообще, тогда он был полон энтузиазма, и никаких колебаний или сомнений я в нем не заметил. В 32 году в разговорах со мною он, преувеличивая значение продовольственных трудностей, в очень тревожном тоне говорил о перспективах весенней посевной кампании. Известную политическую окраску эти разговоры, конечно, имели, но в критику линии партии они, однако, не переходили. Наконец, в последний мой приезд на общеполитические темы он со мной вообще говорил очень мало. По свойственному ему импрессионизму он часто непомерно раздувал значение отдельных прорывов и неудач. Когда в январе произошло резкое снижение выплавки чугуна, он вначале очень этого испугался, хотя потом согласился со мной, что это явление сугубо временное и ничего органического в нем нет. Рассказывая о каком-нибудь просевшем фундаменте домны или обнаружившихся проектных неувязках на каком-нибудь новом заводе, он быстро перескакивал к неумеренным обобщениям насчет того, что “мы не умеем строить”, “черт знает что у Вас делается с проектированием”, “нет людей”, и т.д. Но в вопросах линии партии и партийного руководства у него – таково было мое впечатление от разговоров с ним – колебаний не было. Он говорил мне, между прочим, что никаких связей с прежними товарищами по “школе” он не поддерживает и то же самое советует и мне. Несколько раз говорил, что тяготится работой в НИИСе и своим “состоянием при Бухарине”. Мне в голову не могло прийти, что ЦЕЙТЛИН ведет подпольную антипартийную работу. Сообщение об этом для меня явилось полнейшей неожиданностью.

Моя оценка вновь вскрытых фактов о деятельности контрреволюционной группы и мое отношение ко всем ее участникам не может быть никаким другим кроме глубокого партийного возмущения. Партия должна беспощадно покарать всех участников контрреволюционной группировки и все проявления примиренческого отношения к ней. О себе лично я должен заявить, что последние три года я абсолютно никакого отношения ни к каким антипартийным махинациям не имел ни делом, ни помыслом. В моей работе было немало ошибок и срывов, но все свои силы я отдавал социалистической стройке и сейчас с глубоким удовлетворением могу сказать, что полностью изжил свои прежние ошибки, полностью и целиком согласен с линией партии, согласен с нею от начала до конца, и в большом, и в малом. И я надеюсь, что партия несмотря на мои прежние ошибки оставит мне то, что является самым дорогим для каждого большевика: право в ее рядах, под руководством ее ЦК и ее вождя тов. СТАЛИНА, бороться за победу коммунизма.

 

Э. ГОЛЬДЕНБЕРГ.

 

23/III-33 г.

 

Верно: нрзб

 9.IV.33

 

 

РГАСПИ Ф. 17, Оп. 171, Д. 190, Л. 21-25.