31/III-33 г.
ЦК ВКП тов. СТАЛИНУ.
тов. ВОРОШИЛОВУ, т. ОРДЖОНИКИДЗЕ, т. БУХАРИНУ.
Лубянка. Изолятор ОГПУ, к<амера> 52.
Ув<ажаемые> тов<арищи>!
Я нахожусь уже 44-й день под следствием по обвинению меня в контрреволюции. Считаю, что неслыханность и беспримерность всего этого следствия, как и самого дела, такова, что пройти мимо него, даже при чрезвычайной занятости другими делами, никак нельзя, тем более что мне т. АГРАНОВ заявил, что ЦК в курсе дела.
Характер следствия до 8 марта создал у меня глубочайшее убеждение, что всякая попытка защиты себя воспринимается как сопротивление следствию, что защищаться мне не дадут, что все уже предрешено, и поэтому я решил написать письмо в ЦК, с ведома которого, как мне говорили следователи, дело ведется. Это мое убеждение было окончательно укреплено тем возмутительном инцидентом (не случайным), который разыгрался вокруг разрешения на получение бумаги ДЛЯ ПИСЬМА В ЦК, ЗАПИСИ ПОКАЗАНИЙ и ПИСЬМЕННОГО ОТВЕТА НА ВОПРОСЫ, которые мне от имени ЦКК задал МОЛЧАНОВ. Я хочу на этом снова остановиться, так как из слов ГОРОЖАНИНА я уловил то объяснение, которое следствие дало ЦК по поводу этого инцидента. Должен снова заявить, что в моем письме в ЦК я написал только ОДНУ ПРАВДУ. Попытка следствия объяснить вынужденную им голодовку тем, что я якобы хотел писать в камере, а это противоречит закону, – ВЗДОР и НЕПРАВДА. Это объяснение неверно с ФОРМАЛЬНОЙ стороны: бумага в камеру дается и давалась при мне моему соседу по камере для письма в ЦКК. Оно неверно с ФАКТИЧЕСКОЙ стороны, потому что это объяснение било мне дано только 11-го, на третий день формальной и на 7-й день фактической голодовки (с 5 по 8 марта я не мог есть по болезни, о чем заявил МОЛЧАНОВУ). Как только мне было сказано 11-го, что в камере писать нельзя, я, несмотря на свое тяжелое состояние (7 дней я не ел), я тут же сел и написал письмо в ЦК. Объяснение следствия по поводу вынужденной голодовки НЕТЕРПИМО и смешно ПО СУЩЕСТВУ: следователю можно писать о чем угодно из камеры, а письмо в ЦК нельзя. Как это все убедительно! В своем письме в ЦК я не давал квалификации всему этому, я писал, что не могу писать обо всем. Сейчас эту квалификацию я должен дать, ибо такое объяснение есть попытка неверно изобразить мое поведение после ареста. Я хорошо понимаю, что легче было поверить даже такому “объяснению” этого поразительного инцидента, которое дало следствие, чем тому, что было на самом деле. Я утверждаю, что следствие СОЗНАТЕЛЬНО сопротивлялось и боялось моего письма в ЦК. Почему? потому что к концу третьего допроса (2 марта) с несомненностью выяснилось, что оснований для моего ареста и обвинения в связи с к.-р. организацией не оказалось. Мои показания не были записаны ни 19, ни 28 февраля, ни 2 апреля, и вместо того, чтобы пойти в ЦКК и ЦК и об этом сказать, мне 7-го апреля дано предписание – выписка из постановления ЦКК по докладу МОЛЧАНОВА, докладу, который он сделал па основе каких-то протокольных записей, которые не велись при мне (а мои просьбы о записи показаний отклонялись). Вот в чем суть всего инцидента, вот почему я на нем остановился.
После письма в ЦК мои показания были записаны, не все показания. И это не моя вина!
Может быть, мое письмо в ЦК было кляузой, попыткой опорочить ОГПУ? Я прошу проверить мое поведение на следствии тотчас после того, как я такой тяжелой ценой добился записи хотя бы части показаний по тем вопросам, которые считал необходимым задать следователь.
Я 14 марта обратился с письмом к т. Ягоде. 15 марта имел разговор с т. Аграновым. Написал ему после этого 3 письма-показания. Разве я апеллировал против следствия на сторону? Я обратился к тем людям, о которых мне т. ГОРОЖАНИН 14 марта сказал, что они занялись моим делом. Я добросовестнейшим образом ответил на все, что против меня выставлено, и просил проверки ряда вещей. И разве не оправдывается то, что я писал?
Да, я прямо говорю, у меня было огромное желание отказаться от всяких разговоров по такого рода обвинению. Мне стоило огромных усилий, чтобы вообще на эту тему разговаривать, но я все же говорил и убеждал. После двух лет напряженной работы в самых тяжелых условиях, работы, которая ведь получила определенную политическую оценку со стороны ЦК (а я в ней ведь участвовал), меня арестовывают на основании показаний человека, который, по данным следствия, дважды покаялся. Почему вдруг ЦКК на основе одного этого показания приняло такое решение, не выслушав меня, и дало санкцию на арест? Ведь от этого остального не осталось после моих объяснений ничего. Ведь гениальная концепция КУЗЬМИНА, легшая в основу следствия, – оказалась сплошным вздором. Почему же ГПУ и ЦКК не задались вопросом, как и почему могли появиться показания СЛЕПКОВА? Разве достаточно было для ареста того, что я когда-то принадлежал к правой оппозиции? Разве это есть вся моя история? Я все же вырос на других дрожжах, чем СЛЕПКОВ, и ссылаюсь на это потому, что свести дело к частному случаю с одним из членов партии нельзя. Я был участником октябрьской революции, был в Красной гвардии в 1917-18 г., был два раза добровольцем в Красной армии, был одним из основателей комсомола, много лет был на массовой работе, был членом Исполкома Коминтерна молодежи, причем два года провел на нелегальной работе в Германии и Австрии; о моей работе в 1925-26 и 27 и начале 28 г. ЦК знает. Пишу все это для того, чтобы заявить снова и снова, что если бы за мной был какой-нибудь проступок против партии, у меня достаточная партийная школа для того, чтобы найти в себе мужество свои ошибки признать, если они есть. Меня пытаются представить сейчас в таком свете, что я нарочно хочу поставить следствие в тяжелое положение, – заявлением, что по ряду вопросов объяснение дам после того, как будет закончено это дело. Я на это ответил 27 марта т. Агранову. На все то, что в показаниях СЛЕПКОВА могло меня компрометировать, я дал ясный ответ. Отвечать же на вопрос, который требует на следствии по обвинению меня в контрреволюции – обвинению, ни на чем не основанному, – привлечения лиц и фактов, которые недопустимо привлекать, я не могу. Повторяю снова, что следствие делает вид, будто не знает, где я работал и с кем я работал. Я показал достаточно (см. мои письма т. Агранову), что показание СЛЕПКОВА для обвинения меня в контрреволюции оснований не дает. Я потребовал объяснения у него ряда вопросов в связи с этим и вынужден снова повторить: я дам такую характеристику моих отношений со всеми людьми в специфической политической связи, с которыми меня обвиняют, которая покажет, что никаких проступков против партии у меня нет. Обвинение же в контрреволюции я после этого оставлю на партийной совести тех, кто его выставил.
Поразителен с точки зрения обвинения режим, который для меня установили. Лишили газет. Не дают свиданий, ссылаясь на то, что не кончено следствие (это неправда – я знаю много случаев, когда давали и до, и в ходе следствия), не дают написать записки домой. К чему все это при неоспоримости моей вины?
Почему-то ведь потребовалось вмешательство т. Агранова. Почему не пойти на то скромненькое предложение, которое я вношу в письме и т. Агранову? Тоже потому, что есть неоспоримые доказательства?
Я жалею о некоторых выражениях в моем письме в ЦК от 11, во второй его части, которые могли подать повод думать, что я жалоблюсь. Таково было мое состояние тогда, но я и тут не преувеличил ни на слово. Улучшения условий своего содержания я добился после больших усилий, свидания с семьей мне не дают, следствие, как я указывал, зашло в тупик. Если ЦК считало возможным пройти мимо письма от 11 марта, я эти свои просьбы, конечно, снимаю. Прошу к моему делу присовокупить письмо к т. Бухарину, которое у меня было взято при обыске, несмотря на мои протесты. Из него будет ясно, почему я это письмо прошу разослать по указанным выше адресам и что попыток к тому, чтобы за кого-то цепляться, я не делал и делать не буду. Только изоляция не позволила мне обратиться к т. Бухарину с требованием отстраниться от какого бы то ни было влияния на это дело.
Верно:
ОПЕРУПОЛНОМОЧЕННЫЙ 1 ОТДЕЛЕНИЯ СПО ОГПУ Ланцевицкий (Ланцевицкий)
РГАСПИ Ф. 17, Оп. 171, Д. 190, Л. 15-19.