Спецсообщение Г.Г. Ягоды И.В. Сталину с приложением заявления и тюремных записок Г.Е. Зиновьева

 

Совершенно секретно

СЕКРЕТАРЮ ЦК ВКП(б) –

тов. СТАЛИНУ. –

 

Направляю Вам записки и копию заявления осужденного ЗИНОВЬЕВА, Г.Е., который нами возвращается в Верхнеуральский концлагерь особого назначения для дальнейшего отбывания наказания.

Вызывался в Москву в связи с заявлением арес­тованной [1] ВУЙОВИЧ.

Свидание с сыном ему предоставляется, ‒

 

НАРОДНЫЙ КОМИССАР
ВНУТРЕННИХ ДЕЛ СОЮЗА ССР (Г.ЯГОДА)

 

16 июля 1935 г.

 

№ 56471


НАРКОМВНУДЕЛУ –          тов. ЯГОДА.

ЕГО ЗАМЕСТИТЕЛЮ –      тов. АГРАНОВУ

                                                 тов. МОЛЧАНОВУ.

 

1. Прилагаемые записки я убедительнейше прошу Вас направить И.В. СТАЛИНУ. В Советском Союзе каждый имеет право писать ему. И хотя мои преступления перед партией и перед тов. СТАЛИНЫМ огромны, я очень прошу, горячо прошу не отнимать это право и у меня. Я знаю как суров и беспощаден тов. СТАЛИН к врагам партии, но я – бывший враг. Я раскаялся в своих преступлениях до конца. И это дает мне надежду, что посылаемое мною бу­дет прочтено тов. СТАЛИНЫМ.

2. Я обращаюсь с горячей просьбой к Наркомвнуделу. Тов. МОЛЧАНОВ 29-го июня сказал мне, что мое московское пребывание кончается и что я буду скоро направлен назад в В<ерхне>-Уральский изолятор. И вот я решаюсь просить НКВД – не найдет ли он возможным направить меня вместо этого в какой-либо трудовой концлагерь, где я мог бы хоть сколько-нибудь работать (по линии культурно-прос­ветительной или конторско-канцелярской или хозяйствен­ной). Я прошусь в такой концлагерь, где возможна ходьба, некоторое общение с заключенными и хоть какая-нибудь работа. В этом было бы единственное спасение, хоть на некоторое время.

Я задыхаюсь в одиночной камере – в полном смысле этого слова. Один я быстро чувствую, как быстро иссяка­ют последние мои физические силы. Читать мне становится все труднее. Сон крайне плох. Не буду уже говорить о степени нервного напряжения, доводящего меня до галлюцинаций и пр.

Товарищи! Родные! Позвольте мне так обратиться к Вам, несмотря ни на что! Если Вы уделите хоть одну минуту внимания моему несчастному, моему трагическому положению – пожалуйста, молю вас, подумайте о следующем: многие и многие из вас сидели годами в одиночках, в каторжных тюрьмах и т.п. в царские времена. Но моральный фактор действовал совсем иначе. Ну, а я теперь! Дело не только в лишении свободы, болезнях и пр. Дело не только в материальной обстановке. Дело прежде всего – в моральном факторе. Я убит, я совершенно убит. И хоть некоторое время я мог бы протянуть только в концлагере, с возможностью работы и передви­жения (ходьба – мое главное спасение от болезней уже давно).

Я отдаю себе, конечно, отчет в том, сколь тяжко было мое преступление против партии. Я отдаю себе отчет в том, что пролетарский суд приговорил меня – и вполне справедливо и заслуженно – к наказанию, только на одну ступень ниже высшей меры и что, стало быть, я должен страдать. Но то, что есть теперь, выше всяких моих сил.

Прошу Вас, умоляю – ускорьте мою отправку, если возможно, я не знаю, подозревают ли меня в том, что я что-либо еще знаю такое, что не хочу сказать следствию. Опровергнуть мне такое мнение ничем невозможно. Неу­жели я буду что-либо утаивать, когда дело дошло до та­кого кошмара, как преступление Ник<олая> РОЗЕНФЕЛЬДА!

3. Прошу также разрешить мне хоть одно свидание с моим сыном. Осужденный на такой долгий срок и едва ли имея надежду его еще когда-либо увидеть, я молю не отказать в этом. Если возможно, прошу разрешить 2-3 свидания с ним.

 

Г. ЗИНОВЬЕВ. (Камера 96).

 

10 июля 1935 г.

 

Если моя отправка в трудовой концлагерь сейчас невозможна, я прошу вернуть меня в Верхне-Уральский изолятор и дать мне хотя бы надежду на то, что через некоторое время я буду переведен в трудовой концла­герь.

 

 Верно: Опер. Уполн. 3 СПО Ефремов


Моя горячая просьба – переслать эти записки И.В. СТАЛИНУ.

 

В течение нескольких месяцев содержания моего в одиночном заключении во внутренней тюрьме НКВД, я все время думал о составлении документа, который я про себя называл своею исповедью. Сначала я долго не имел ни карандаша, ни бумаги. Затем я получил карандаш и 5 стра­ничек бумаги. Стал писать на клочках, вырванных из книг, в надежде на то, что эти черновики я затем переработаю и выражу полнее то, что у меня лежит на сердце. Я все надеялся, что мне удастся сделать это до конца. Но силы все падают и падают. Все, на что теперь хватает моих сил, – это переписать все, как оно было набросано на клочках. Получится только кусочек того, что я хотел выразить, только кусочек исповеди. Если буду еще иметь возможность, выполню свое намерение так, как задумал его.

Я не делаю себе иллюзий. Еще в начале января 1935 года в Ленинграде в ДПЗ секретарь ЦК тов. ЕЖОВ, присутствовавший при одном из моих допросов, сказал мне: “Политически Вы уже расстреляны”. Это было сказано абсолютно верно. Тем более верны эти слова теперь, спустя полгода. Политически я уже расстрелян. Я знаю, что и физическое мое существование во всяком случае кончается. Один я чувствую и знаю, как быстро и безнадежно иссякают мои силы с каждым часом, да и не может быть иначе после того, что со мной случилось.

Выразить на бумаге все то, что я сейчас чувст­вую и переживаю, я не в состоянии. Нет сил. Нет сил. В том, что я написал в этих несчастных и бледных записках, нет и 1/1000 того, что у меня лежит на сердце. Если бы Вы видели меня, если бы Вы захотели заглянуть в мою душу, Вы убедились бы тотчас, что перед Вами человек раскаявшийся до конца.

У меня нет иллюзий. Я знаю, что Вы мне не вери­те. Я посылаю эти записки для того, чтобы: 1) Вы их прочитали и может быть хоть немного измените свое мнение о теперешнем ЗИНОВЬЕВЕ и 2) с надеждой на то, что может быть через несколько десятков лет они бу­дут преданы гласности в каком-нибудь историческом журнале. И пусть останется хоть это. Все же лучше, чем ничего.

Я не допускаю и в мыслях своих ни одного слова, которое было бы направлено на то, чтобы ослабить мою вину и мои преступления, представить их меньше, чем они есть. Да и как это возможно было бы.

Только о снисхождении, только о милости смею я просить.

Я сознаю, что пролетарский суд судил меня впол­не правильно и вполне заслуженно. Я понимаю, что как ни глубоко мое раскаяние, факт остается фактом: КИРОВА нет! Благородная кровь этого прекрасного сына партии, одного из ее лучших вождей, пролита руками фашистских выродков, которые в свое время были “воспитаны” мною. КИРОВА нет! ‒ с этой мыслью я ложусь и просыпаюсь каждый день. Этот острый как игла укол совести будет сопровождать меня до могилы.

Я знаю, что после всего случившегося ‒ написанное мною Вы можете и просто бросить в корзину, не чи­тая. Но я умоляю Вас прочесть посылаемое. Я умоляю Вас поверить искренности того, что здесь сказано.

 

11 апреля 1935 года.

 

Я получил карандаш и могу дописывать.

Следствие объявило мне, что брат КАМЕНЕВА Николай РОЗЕНФЕЛЬД уличен и сознался в том, что он, желая “мстить” за своего якобы невинно осужденного брата, готовил покушение на И.В. СТАЛИНА [2]. Вот до какого ужа­са, вот до какого кошмара дошло дело! От этого ужаса стынет кровь в жилах – в буквальном смысле этого слова. После убийства С.М.К. ‒ покушение на И.В.С.! Вот уже с месяц, как следствие мне это сказало, и еще не было минуты, чтобы мысль об этом кошмарном злодеянии перестала жечь мой мозг.

Я встречал Ник<олая> РОЗЕНФЕЛЬДА у КАМЕНЕВА. Если я когда-либо вообще думал о Ник<олае> Р<озенфельде>, то думал, как о простом обывателе и “тюфяке”, б<олее> или м<енее> равнодушном к политике. Но, конечно, Ник<олай> Р<озенфельд> годами знал о моей бли­зости с его братом КАМЕНЕВЫМ и знал о том, что КАМЕ­НЕВ и я враждебны были линии ЦК, враждебны СТАЛИНУ. И вот, оказывается, что этот человек (если его можно теперь назвать человеком) нацелился в самое сердце партии и мог причинить такие неисчислимые бедствия и несчастья, при одной мысли о которых сердце готово разорваться.

Я не знаю, конечно, никаких подробностей. Знаю только то, что прочел мне из показаний Ник. РОЗЕНФЕЛЬДА следователь. Но мне ясно, что это злодеяние, пред­принятое человеком, близким к КАМЕНЕВУ, во всяком случае, бросит и на меня еще более зловещую тень, чем это было до сих пор.

Такова логика вещей. Начав борьбу против партии, руководства, покатившись затем по к.-р. наклонной плос­кости, я через такого близкого мне прежде человека, как КАМЕНЕВ, оказываюсь известным образом связанным и с Ник<олаем> Роз<енфельдом>. Такова расплата мне. Нет слов, чтобы выразить стыд, боль и ужас, охватывающие меня при мыс­ли об этом.

Надо мне до самого конца, до последней пылинки отряхнуть прах с ног своих от проклятого антипартийного прошлого. Порвать с преступным прошлым в самой окончательной и демонстративной форме.

Все, о чем еще вспомню (до мелочей), сказать следствию.

Если будет к тому физическая возможность, написать книжку-исповедь: историю всего происшедшего ‒ вложить персты в язвы; рассказать все с фактами и деталями в руках; нарисовать яркими красками всю кар­тину разложения оппозиции; найти такой язык, чтобы довести тяжелый урок до ума и сердца каждого. [i]

Насколько я понял из слов следователя, к КАМЕ­НЕВУ тянется еще нить связей различных “бывших людей”, более или менее буржуазных знакомых и т.д. В этом я лично неповинен. К этому, как многие из Вас знают, у меня никогда душа не лежала. У КАМЕНЕВА же подобные знакомства действительно бывали.

 

14 апреля.

 

При всех обстоятельствах мне осталось жить во всяком случае очень недолго: вершок жизни какой-нибудь, не больше.

Одного я должен добиться теперь: чтобы об этом последнем вершке сказали, что я осознал весь ужас случившегося, раскаялся до конца, сказал Советской власти абсолютно все, что знал, порвал со всем и со всеми, кто был против партии, и готов был все, все, все сделать, чтобы доказать свою искренность.

 

14 апреля.

 

В моей душе горит одно желание: доказать Вам, что я больше не враг. Нет этого требования, которого я не исполнил бы, чтобы доказать это… Я плачу при мысли о том, что эти строки могут не дойти до Вас вовсе. А если дойдут – Вы можете им не поверить (за­служенное наказание за двурушничество). Но мне легче, когда я говорю себе, что строки эти дойдут до Вас, и раскаянию моему Вы поверите. Я дохожу до того, что подолгу пристально гляжу на Ваш и других членов П.Б. портреты в газетах с мыслью: родные, загляните же в мою душу, неужели Вы не видите, что я не враг Ваш больше, что я Ваш душой и телом, что я понял все, что я готов сделать все, чтобы заслужить прощение, снисхож­дение.

 

1 мая 1935 г.

В тюрьме НКВД, Москва.

 

Впервые я участвовал в проведении маевки в 1902 г. ‒ 33 года тому назад. В 1906 г. я был один из органи­заторов маевки в СПБ. В 1908 г. я сидел 1-го мая в “Крестах”. И вот, 1 мая 1935 г. я – в советской тюрь­ме. Я сижу один. Тяжело бьется сердце. Больно до не­выразимости. Ко мне в камеру доносится отдаленный гул ликующих рабочих советской столицы. А я, отдав­ший, казалось мне, всю сознательную жизнь делу рабо­чего класса, я сижу и с мучительным сознанием своей вины вывожу эти строки! Может ли быть нечто более горькое, более страшное! И мне хочется крикнуть прежде всего Ц<ентральному> К<омите>ту, ленинскому штабу, И.В. СТАЛИНУ: товарищи (молю Вас, позвольте мне в этот день так назвать Вас), родные, загляните в мою душу, взгляни­те на мое раскаяние, на мое бесконечное, безвыходное горе! Один день 1 мая 1935 г., который я провожу в этой обстановке, стоит многих лет наказания. Молю Вас всех: может быть несмотря на мою гигантскую вину Вы все-таки найдете возможным дать мне выход, открыть мне возможность хоть немного загладить мою страшную вину перед партией.

Я ищу слов достаточно сильных, чтобы хоть отда­ленно передать, как жжет меня мысль о совершенных мною преступлениях перед партией, как безгранично мое раскаяние. Но нет сил, нет сил. Каждый поворот ключа в дверях моей камеры отдается как поворот ключа в моей грудной клетке. “Ты же умер” ‒ говорю я себе. ‒ “Ты умер еще 1 декабря 1934 г. в тот самый день, когда твои бывшие товарищи и “ученики” предатель­ски и гнусно убили одного из лучших вождей партии, одного из лучших сынов Сов<етского> Союза, С.М. КИРОВА. “Ты умер” ‒ этим неизменно заканчивается каждая моя дума в эти бесконечно трудные для меня дни. Смотри, если можешь, со стороны, как доканчивается твое физическое, существование, а во всех других от­ношениях ты умер.

И все-таки из глубины измученного сердца не раз подымается волна горячей любви ко всем Вам. Я пла­чу и плачу. Я говорю себе: если бы я был в тюрьме скажем как Тельман или Ракоши, конечно, я должен был бы найти в себе силы держать себя как подобает.

А я! Я осужден (и вполне, конечно, заслуженно) судом рабочего класса, я осужден судом партии, которую я до последнего своего вздоха буду чувствовать и воспринимать как свою партию. Ну где же взять силы, чтобы не плакать, чтобы не сойти с ума, чтобы продолжать жить…

Что именно хочу я написать в эти дни? Исповедь – исповедь перед Вами, перед всеми рабочими, перед всеми товарищами. Написать бы ее кровью своего серд­ца. Нет сил…

 

6 мая 1935 г. И.В. СТАЛИНУ,

 

И до меня дошла Ваша речь на выпуске академиков Кр<асной> армии. Она поистине потрясает своей силой. Как же должна была она потрясти меня, читающего ее в моих нынешних обстоятельствах. Со дна души подни­мается то (м<ожет> б<ыть> и немногое только) хорошее, что бы­ло заложено и во мне. Эта речь будит только хорошее в каждом, кто не закоренелый враг, кто не погиб окончательно для рабочего дела. Я много преступил против партии, против парт<ийного> руководства и против Вас лично, тов. СТАЛИН! В течение ряда лет я шипел против Вас, повторяя к.-р. хулу троцкизма против луч­шего и серьезнейшего продолжателя дела В.И. ЛЕНИНА. В те годы, когда необходимо было “вооружиться креп­кими нервами, большевистской выдержкой и упорным тер­пением”, в те годы, когда под Вашим руководством про­водилась работа, которая решила судьбы большевизма и тем самым судьбы всего, – я делал все, чтобы мешать этой работе, подталкивать руку державшую руль, тра­вить людей, грудью своей прокладывавших дорогу со­циализму. На этом черном пути я дошел до того, за что советская власть осудила меня на 10 лет тюрьмы, дошел до той или иной связи с людьми, имена которых позорно повторить на бумаге.

Я перечитываю еще и еще раз эту Вашу речь. Она смотрит так далеко; в ней кроме всего прочего разви­то так много великодушия, истинного великодушия победившего пролетариата к заблудшему, но не закоренело­му врагу; в ней так много доброты к человеку, что мне хочется броситься на колени перед Вами и сказать Вам: я понял и прочувствовал то преступное, что я сделал Перед Вами не враг, а бывший враг, внутренне сдавшийся до конца. Я понимаю, конечно, что неизбежное воз­мездие за политическое двурушничество состоит преж­де всего в том, что тебе перестают верить, даже когда ты говоришь правду. Но я молю Вас: загляните в мою душу – я полон раскаяния. Смешно мне думать, что я обману теперь власть и Вас лично. Дайте мне надежду, что Ваше великодушие распространится когда-либо и на меня. Только великодушия, только пощады, только снисхождения и могу я просить.

Если бы мог мечтать написать уроки всего случив­шегося со мной, изложить это в книжке, найти такой огненный язык, который проник бы в сердце народа? Если бы я мог мечтать, что когда-нибудь это буду чи­тать! Если бы я мог надеяться, что когда-нибудь мне будет дано хоть в малой степени загладить свою вину!

В тюрьме со мной обращаются гуманно, меня лечат и т.д. Но я стар, я потрясен. За эти месяцы я соста­рился на 20 лет. Силы на исходе. Зрение слабнет с каждым днем. Читать мне становится все труднее. А без чтения – полная гибель в тюремном заключении для ме­ня. Помогите! Поверьте! Не дайте умереть в тюрьме! Не дайте сойти с ума в одиночном заключении. Дайте мне рассказать всю историю оппозиции, переросшей в контрреволюцию – рассказать так, чтобы это потрясло всех и излечило многих. Дайте этим послужить рабочему делу! Дайте и мне вслух и от всего потрясенного сердца присоединиться к общему кличу: да здравст­вует товарищ СТАЛИН!

 

12-18 мая 1935 г.

 

Мне часто кажется теперь, что главная моя беда сейчас заключается в том, что я не могу, не в состоя­нии ни написать как следует, ни устно высказать все, что я передумал, перечувствовал, все что я вижу, сознаю, понимаю теперь. Все знают, что я умел и говорить, и писать, и формулировать, и помнить. Но я сейчас настолько подавлен случившимся, убит горем, обесси­лен, что еле пишу и еле говорю.

Когда я брожу по своей камере, у меня иногда готово вылиться горячее и мне кажется убедительное изложение того, что я пережил, переживаю, к чему я пришел. И я думаю: если бы мне дано было 1 час стоять перед Вами лично, говорить Вам лично все, все, – Вы увидели бы, что я не враг больше, Вы бы пощадили и дали бы мне какой-либо выход, какую-либо возмож­ность работать для дела. Но когда я берусь за перо (за карандаш, ибо пера и чернила не имею) – все выходит у меня бледно, сухо, мучительно, трафаретно. Преодолеть свое состояние не могу. Нет сил. Слишком, слишком ужасно то, что произошло. Слишком, слишком кошмарно то, чему я стал невольным и вольным виновником.

Я бы отложил всякое писание – чтобы после изло­жить все в более спокойном состоянии. Но откуда возь­мется это последнее? Если мне и дано еще жить неко­торое время – состояние мое все равно может только ухудшаться: результат не столько даже тюремного заключения, сколько морального состояния. Вот почему я тороплюсь написать нижеизложенное – пока я чувствую себя в ясном состоянии рассудка.

У меня нет иллюзий. Я знаю, что Вы не склонны будете мне поверить. Но Вам дано видеть людей насквозь. Да и не трудно после всего случившегося “расшифро­вать” каждое мое слово и видеть степень моего чисто­сердечия. И я хочу одного: чтобы руководители партии и прежде всего тов. СТАЛИН, против которого я так много преступил, знали каков политический итог моих размышлений. Я хочу, чтобы когда-нибудь все рабочие узнали к чему я в конце концов пришел.

Я говорил правду на суде в Ленинграде, что в последние годы (после 1932, да бывало и раньше) мною переживалась большая внутренняя борьба, внутренние колебания; то мне становилось почти совершенно ясной правота ЦК; правота тов. СТАЛИНА против всех моих “установок”, то какой-нибудь отдельный пункт “взры­вал” меня опять против ЦК, и при моих старых привычках, озлобленности и различных недостатках делал из меня опять врага. Каков же окончательный итог моих размыш­лений в течение 6-ти месяцев тюремного заключения?

1/2 года – срок небольшой. Но, во-первых, для меня это было время, которое стоит иного десятилетия. А, во-вторых, я уже сказал, что состояние мое вероятно будет еще ухудшаться и надо мне торопиться написать свои итоги сейчас.

 

20 мая 1935 г.

 

Каков же мой итог?

Все, абсолютно все, что я пытался противопостав­лять линии партии, оказалось сплошь ошибочным, анти­советским. Незадолго до ареста я пробовал цепляться за то, что коминтерновская работа проводится будто бы неправильно. В особенности – де во Франции, где как я утверждал, инициатива в проведении единого фронта будто бы перешла к социалистам. И что же? Прошло с тех пор немного более полугода и фактами же неопровержимо доказано, что и это неправда, что фр. компартия растет и крепнет. Так во всем – в боль­шом и малом.

Условно всю гигантскую работу, которую ведет ЦК ВКП(б) можно подразделить на три больших, гро­мадных отрасли: 1) Внутренняя политика (включая сю­да всю хоз. политику, культурн. работу и пр. и пр.); 2) Внешняя политика; 3) Международное рабочее движе­ние. Все анти-парт<ийные> оппозиции (в особенности троцк<истско>-зинов<ьевская>) оспаривали генеральную линию сталинского руководства во всех этих трех областях. И что же? Подлинная правота, подлинная победа Ц<ентрального> К<омите>та доказана теперь во всех этих трех областях. В первых двух отраслях она уже настолько очевидна, что никакие споры просто уже невозможны. Но теперь совсем уже недалеко время, когда и в третей отрасли работы правота ЦК, правота СТАЛИНА будет доказана столь же неопровержимым, столь же блестящим образом. Мне ясно теперь, что ближайшее время вполне докажет, что и в этой области делается именно так и именно то, что по сочетанию всех фактов надо делать. И – де­лается правильно, в тех темпах и пропорциях как нужно для дела теперь.

Если бы после смерти В<ладимира> И<льича> партия в оценках НЭПа, путей индустриализации, политики в деревне, внутри-парт. политики и т.д. сделала хоть малейшие уступки тр<оцкистско>-зин<овьевским> идеям – страна не имела бы не индустриализации, ни коллективизации, не имела бы нынешней Крас­ной армии и авиации, и дело социализма в СССР было бы погублено. Раньше я “утешал” себя софизмом, будто достигнутое можно было получить на других путях, более “экономно” и пр. Все это оказалось к.-р. клеветой на партию [3].

Если бы иностранная политика СССР после смерти В<ладимира> И<льича> не сказалась в руках СТАЛИНА и руководимого им ЦК, – мы давно имели бы войну и притом в очень небла­гоприятной несколько лет тому назад для СССР обста­новке.

Если бы в вопросах междун<роднгого> рабочего движения партия и КИ сделали хоть малейшие уступки тр<оцкистско>-зин<овьевским> идеям, мы имели бы ряд авантюр, но не имели бы прочного роста коммун, влияния во всем мире, не имели бы красных армий и советских, районов в Китае, не имели бы великолепных компартий в ряде стран. Избег­нуть фашистского переворота в Германии на путях тр<оцкистско>-зин<овьевской> тактики не только не было возможно, но наоборот: именно тр<оцкистско>-зин<овьевская> “тактика” привела бы к гораздо более прочной победе герм<анского> фашизма. Эта “тактика” помогла бы фашистам физически истребить весь коммун, рабочий авангард и подорвать влияние герм<анской> компартии на долгий срок.

Каждого из этих пунктов в отдельности достаточно было бы, чтобы загубить советскую власть, а тем более всех их вместе взятых.

Взять хотя бы такой элементарный вопрос, как во­прос о партдисциплине. Неужели трудно было мне понять, что после смерти В.И. необходима не меньшая, а еще большая дисциплина, более строгая борьба против левейших элементов фракционности! А что делала далее все “лучшие” времена тр<оцкистско>-зин<овьевская> оппозиция, что делал, в частности, я? Если бы под руководством Сталина не был дан железный отпор всем “оппозициям”, – партию неизбежно ожидал бы провал. Если бы после смерти В<ладимира> И<льича> партия пошла по пути “свободы” фракцией и груп­пировок, советскую власть давно бы слопал буржуа, рос­сийский кулак в союзе с японцем, в союзе с английским твердолобым империалистом и т.п.

Таков итог, который я подвожу – на этот раз без обманов и самообманов, без задних мыслей, оговорок и внутренних колебаний. Что бы ни случилось со мной лич­но, я хочу, чтобы когда-нибудь об этом моем итоге уз­нали все рабочие.

Дело в том, что мои исходные “позиции” были анти-ленинские, а затем стали и прямо контрреволюционные. Я этого не хотел, но это было так. Дело в том, что сначала я “только” потерял компас. Сначала со мной случилось “только” то несчастие, что орудие лениниз­ма выпало из моих рук. Вся моя “аппаратура” оказалась непригодна. А затем я покатился все больше вниз, стал выполнителем социального заказа чуждых классовых сил. Я “утешал” себя раньше тем, что политич<еское> двурушничество есть будто бы результат будто бы неправильного “режима”. Я вижу теперь ясно, что политическое двурушничество есть на деле социальный продукт к.-р. сил, есть социальный заказ антипролетарских сил, социаль­ный заказ остатков чуждых классов. Подлинный ленинизм – это та работа, которую вел и ведет ЦК партии и воз­главляющий эту великую работу великий человек, имя которому СТАЛИН. В этом все дело. Не уметь видеть и понимать то, что находилось несколько лет тому назад еще “в реторте” истории (индустриализация, коллективизация и т.д.) – в этом было главное мое не­счастье в самом начале моей антипартийной борьбы.

Ну, а затем пошло со ступеньки на ступеньку, и я докатился до прямой к.-р. За такие “ошибки” и преступле­ния платить надо по меньшей мере уходом навсегда от политической работы, а мне – и большим.

 

23 мая.

 

Еще о Коминтерне – специальную демагогию разво­дили я и мне подобные по вопросу о Коминтерне [4]. На деле и в этой области СТАЛИН повел дело единственно правильным, в нынешней обстановке, путем. В чрезвы­чайно сложной и трудной обстановке, сложившейся нака­нуне и после фашистского переворота в Германии, ма­лейшее вспышкопускательство только страшно <усилило> бы опасность войны, помогло бы Гитлеру, помогло бы крайним империалистско-фашистским элементам в дру­гих странах (прежде всего – Япония). Линия КИ, как она определена СТАЛИНЫМ, помогает борьбе против войны, отвоевывает на путях единого фронта с<оциал>-д<емократических> рабо­чих и беспартийных, помогает созданию подлинно за­каленных компартий, помогает проникновению идей б<ольшев>изма в самую толщу рабочих масс Европы и всего ми­ра. Успехи соц<иалистического> строительства в СССР, развивающиеся столь чудесно, делают теперь для коммунистич<кого> завоевания масс в Европе и во всем мире неизмеримо много. И моя клевета относительно французского движения разоблачена полностью и опровергнута фактами. Фран­цузская компартия растет как никогда, ее влияние в рабочих массах стало гораздо большим. ФКП становится первостепенным фактором во всей политической жизни Франции. Междун<ародное> рабочее движение проходит через труднейший этап. Результаты правильной тактики КИ скажутся не сразу. Но несомненно, что только в лице Ст<алина> международное коммун<истическое> движение имеет надеж­ного кормчего, гениального руководителя, стратега, являющегося достойным преемником В.И. ЛЕНИНА.

 

24 мая. О Троцком.

 

Я догадываюсь, что этот господин теперь меня “защищает” за границей, т.е. пытается использовать судебный процесс против меня и др<угих> – в своих к.-р. целях. Если бы я мог, я плюнул бы теперь в лицо публично этому г<осподи>ну. Если бы я мог что-либо сделать, что­бы нанести как можно более сильный политический удар к.-р. Троцкому, я сделал бы это в любой момент.

Я уже писал в Ленинграде после суда надо мной (в связи с выступлением французских реформистских профсоюзных вождей), что приговор мне и тем, кто судился по одному со мной делу, считаю вполне заслу­женным и справедливым. Дальнейшее только подтвердило это. “Защита” со стороны Троцкого только увеличи­вает мой позор.

Скажу о прошлом своем отношении к Тр<оцкому>.

Когда в начале моей антипарт<ийной> борьбы обо мне сказали, что я перешел на сторону троцкизма, я считал это “клеветой”. А между тем это было именно так. Методы личной травли вождей большевизма, в пер­вую очередь СТАЛИНА, тоже первый ввел Троцкий. Конеч­но, это ни на йоту не облегчает моей вины, но это так. Разорвав с Троцким, я не освободился от влияния троцкизма даже тогда, когда стало уже слишком ясно, куда пришел Троцкий. “Вот не хотел человек попадать в к.-р. лагерь, а попал в него; и все же в его крити­ке много верного” – так “определял” я свое отношение к Троцкому еще в 1934 году. Я не соглашался с его “положительной” программой, но в его “критике” мне многое нравилось и в 1934 году, когда я в ИМЭЛ чи­тал его “бюллетени”. В душе жило известное сочувствие его “идеям”. Одним из главнейших несчастий в моей жизни является то, что после смерти В.И. я сблизился с Троцким, т.е. сблизился с ним как раз в тот период, когда он стремительно возвращался на свои старые меньшевистские позиции и становился передовым бойцом контрреволюции.

В Верхне-Уральске, где я пробыл 3 недели, я по­пал в общую прогулку с группой троцкистов. Это были троцкисты-“середняки”, их “актив”. Соприкосновение с ними просто ужаснуло меня. Насколько это насквозь враждебный мирок, насколько это оголтелые враги партии, насколько это люди, забывшие даже, что есть на свете большевизм.

Будь прокляты Троцкий и троцкизм! Если я еще ког­да бы то ни было смогу помочь поставить этого контр­революционера к позорному столбу – это доставило бы мне громадное удовлетворение.

 

26 мая. При чтении газет.

 

Если бы я не был так измучен, если бы перо мое (карандаш) не было сейчас так бессильно, если бы я в состоянии был на бумаге выразить то, что я чувствую и переживаю, читая изо дня в день наши газеты; этого одного было бы достаточно, дорогие, чтобы Вы видели всю глубину моего раскаяния, всю мою сердечную привя­занность к тому делу, которым Вы руководите. Я читаю “от доски до доски” каждую строчку. Я со слезами радости переживаю каждый успех страны, и я люблю безгра­нично все это. И сердце обливается горячей кровью по поводу того, что я по своей вине отброшен от всего этого и вредил этому, сам того не желая. И щемит та­кая беспредельная, такая безысходная тоска… Если бы я мог работать хотя бы для одного колхоза где-нибудь на отдаленнейшей окраине!.. Если бы я мог заслужить прощение!.. Если бы!.. Сжальтесь! Сжальтесь, тов. СТАЛИН, надо мною. Стоя у самой, самой пропасти, молю о снисхождении.

 

15 июня.

 

Отыскивая теперь корни своих ошибок, своего сползания затем в трясину контрреволюции, – я вижу ясно, что одной из причин моей катастрофы является недостаточно кровная связь моя с большевистскими кадрами (не взирая на столь долголетнее пребывание в рядах б<ольшеви>ков). Я не был в царских ссылках и почти не был в царских тюрьмах. Я слишком долго прожил в эмиграции. Я слишком молодым попал в ЦК партии (мне было 23 года, когда я был избран в ЦК). Я слишком мало знал подлинную Россию. И в характере моем было слишком много ломкого, нервического, не закаленного. Конечно, все это было поправимо, если бы… если бы по собственной вине я не сошел с большевистских рельс.

В последнее десятилетие я по своей вине оторвался от основных кадров большевизма – как старых большевистских кадров, так и растущих и выросших более молодых кадров. Я относился свысока к лю­дям, которые на деле давно уже переросли меня, ибо они шли вперед в то время, как я шел назад.

Рядовая масса большевиков, его организаторы, бой­цы, строители – простые, мужественные скромные и честные пролетарские революционеры, отдающие жизнь за идеи Маркса–Ленина – после смерти В<ладимира> И<льича> действовали так как им подсказала подлинная борьба за коммунизм. Там, где я и мне подобные слепо и высокомерно видели механическое подымание рук под давлением аппарата, на самом деле кры­лось истинно-партийное, истинно глубокое и честное, истинно-ленинское понимание задач партии и честная преданность делу.

Именно этот основной костяк простых и мужественных пролетарских революционеров после смерти Ле­нина горячо и беззаветно поддержал его лучшего и преданнейшего продолжателя – СТАЛИНА. Под­держал против всех и всяких оппозиций и оппозицио­неров.

 

18 июня

 

Ведь это факт: не только на ХIV съезде, но и на ХIII, и на ХII съездах (ХII съезд впервые заседал без Ленина) основные кадры большевистской партии дали ясно понять, что в СТАЛИНЕ и только в СТАЛИНЕ они видят единственного, кто способен сменить Ленина у руля, если партию постигнет такое несчастье, что она лишится Ленина. СТАЛИН скромно не брал на себя политотчетов на ХII и ХIII съездах. Но основные партий­ные кадры, представленные на этих съездах, именно в СТАЛИНЕ уже тогда видели единственного возможно­го преемника В<ладимира> И<льи>ча. Основные кадры большевистской партии не ошиблись. А вот же кто (как я) не захо­тели это принять и упорствовали в этом, – те неиз­бежно оказались в лагере врагов партии, а, значит, и врагов революции.

Борьба всех “оппозиций” против СТАЛИНА была на деле борьбой против партии, ибо после смерти В<ладимира> И<льи>ча СТАЛИН является наиболее ярким воплощением партии, ее признанным вождем и учителем.

Я сознаю, конечно, что в моем теперешнем положении говорить большие слова о СТАЛИНЕ имеет нехоро­ший привкус. Не об этом меня спрашивают. И слиш­ком легко заподозрить меня в том, что я говорю эти запоздалые олова только для того, чтобы облегчить свою участь. Однако передо мной две опасности: одна – указанная; другая ‒та, что меня сочтут закоренелым врагом (таким же как Троцкий) и что подлинный итог моих размышлений так и не узнают, что найдутся такие преступники, которые, называя себя “зиновьевцами”, и впредь будут совершать черные преступления, что я ум­ру (один я чувствую, как силы мои иссякают с каждым днем), не сказавши ясно, к чему же я пришел окончательно после того как НИКОЛАЕВЫ [5] и РОЗЕНФЕЛЬДЫ совершили свои кошмарные преступления.

По совести, я должен сказать перед смертью: СТАЛИН, один только СТАЛИН и его ближайшие соратники знали до­рогу после Ленина и сумели повести по ней партию и ра­бочий класс. Эта дорога была не легкой. Легкой она не могла быть. “Легких” дорог для построения социализма в такой стране, какой была СССР, вообще нет. Я же и мне подобные объективно только мешали, только путались в ногах, а затем пытались прямо вырывать руль из рук ЦК и (хотели мы этого или нет) помогали классовому врагу, были его агентурой, стали орудиями контрреволюции.

Счастье для партии, для КИ, для пролетариев все­го мира, что после ухода В.И. Ленина дело оказалось в руках СТАЛИНА и его ближайших соратников. Счастлив тот, кому дано жить, работать и бороться под руководст­вом СТАЛИНА. И в области внутренней и в области внеш­ней политики, и в хозяйственной работе, и в области культуры, и в сфере теоретический и в сфере практичес­кой, и в годы мира, и в случае новой войны, ‒ СССР и международный пролетариат имеют и будут иметь в СТАЛИНЕ руководителя, который твердой рукой поведет рабочий класс по пути Маркса ‒ Ленина. Мне это счастье – работать в общих рядах, под руководством СТАЛИНА – уже не дано. Но мне доставляет внутреннее облегчение ска­зать хоть тут о том, что я чувствую.

На меня продолжают смотреть как на не сдавшегося (по крайней мере, до конца не сдавшегося) врага и мне не верят. А между тем я-то знаю и чувствую, что я не враг больше. Когда я читаю материалы, посвященные юбилею 1-й конной армии (я читал их по дороге из Верхнеуральска в Москву), когда я читаю о встрече членов ПБ (со СТАЛИНЫМ во главе) 1 мая 1935 г. в Кремлевском дворце с лучшими бойцами наших вооруженных сил – меня охватывает энтузиазм и я забываю на минуту, что я узник, что я заслуженно, осужденный преступник. Этому не поверят. И пусть свершится со мной до конца то, чего я заслужил своими прежними преступлениями против партии. И оно совершится, конечно. Но пусть знают товарищи, что я раскаялся до конца, что если бы теперь от меня что-нибудь зависело, я бы отдал все, все за ЦК, за СТАЛИНА, за дело большевизма.

Следствие, конечно, требует от меня не лирики, а фак­тов. Но все, что я помнил – я сказал, вплоть до мелочей.

Неужели перед лицом такого ужаса, такого ада кромешного, такого гнуснейшего преступления, как то, что мне сказало следствие о преступлении Николая РОЗЕНФЕЛЬДА – я не сказал бы все, что знаю и помню!

Я могу сказать себе только одно: на колени перед большевистской партией, на колени перед ее ЦК и И.В. СТАЛИНЫМ, вождем и учителем трудящихся всего мира! В ком осталась еще хоть капля честности, кто подлин­но раскаялся в своих преступлениях перед партией, тот должен поступить именно так. И то, что партия и соввласть с каждым из нас после этого сделает, то и будет правильно. На колени перед величайшим из вождей международ­ного коммунизма после Ленина! На колени перед любимейшим вождем и учителем народов СССР и перед его сорат­никами! Если интересы рабочего класса это допускают, ЦК партии, И.В. СТАЛИН дадут раскаявшимся снисхождение, выход, спасение. Да, на колени перед партией, перед тем ее вождем, который принял руль из рук Ленина и доводит дело этого величайшего гения до победного конца! Страшно и подумать, что было бы с Советским Союзом, что было бы с партией, если бы во главе дела после Ленина не стал СТАЛИН. Никакие “оппозиции”, никакие угрозы, никакая травля не смогли остановить этого великого вождя, поистине достойного преемника ЛЕНИНА. Чем боль­ше было трудностей, тем ярче разгоралась творческая работа, разгорался великий гений СТАЛИНА. СТАЛИН и его ближайшие соратники совершили чудеса. Они отстоя­ли наследие Ленина от всех покушений. Они приумножили это наследие в громадной степени. И нет никакого сомнения в том, что сталинское руководство обеспечит победу и в международном масштабе.

Прошу Вас, товарищи, прошу Вас, родные, поверить мне, что до последнего вздоха я буду относиться с бесконеч­ной любовью к партии Ленина–Сталина, что где бы и как бы ни пришлось расставаться с жизнью, я буду умирать с чувством безграничного раскаяния за все то зло, которое я причинил, с заветом всем и каждому – идти по пути партии Ленина–Сталина, любить генеральный штаб вели­кой партии, оберегать этот штаб как зеницу ока и сле­довать за ним как один человек, в большом и малом.

 

22 июня 35 г.

 

Я в камере прочитал речь С.В. КОСИОРА. Десятки раз перечитал эти строки – все с большим ужасом и оцепенением [6].

По-видимому, кто-то дал такие показания против меня!

Что делать? Как крикнуть Вам через стены одиночки, что такие показания – жуткий вымысел? Как пережить это?

Я обратился через низшую тюремную администрацию (единственно доступную мне) к Наркомвнуделу т. ЯГОДА с просьбой вызвать меня для личного заявления. Писать об этом нет сил. А если не вызовет?.. Что делать?

 

24 июня.

 

Через надзирателя мне передано, что буду вызван завтра или послезавтра.

 

30 июня

 

Вчера был вызван. Со мной говорил т. МОЛЧАНОВ по поручению Наркома. Сделал ему устное заявление по поводу сказанного в речи С.В. КОССИОРА.

Писать об этом нет сил.

 

 

Верно: Опер. Уполн. 3 СПО Ефремов

 

 

РГАСПИ Ф. 17, Оп. 171, Д. 215, Л. 58-90.


[1] Так в тексте. Г. Зиновьев был этапирован в Москву из Верхнеуральского политизолятора в рамках следствия по так называемому “Кремлевскому делу”. “Арестованная” Вуйович является арестованным В. Вуйовичем, с которым Г. Зиновьеву в рамках того же дела была устроена очная ставка.

[2] Имеется в виду так называемое «Кремлевское дело», по которому Н. Розенфельд (брат Л.Б. Каменева, художник, преподавал во ВХУТЕМАСе, работал в книжном издательстве “Академия”), в числе других был вместе с бывшей женой (Н.А. Розенфельд) и сыном (Борисом Розенфельдом) арестован и приговорен ВКВС СССР к 10 годам тюремного заключения за якобы подстрекательство к совершению террористического акта против Сталина.

[3] Отрывок из протокола допроса Г.Е. Зиновьева от 22 декабря 1934 г.: “ВОПРОС: Показаниями Горшенина от 21-го декабря установлено, что после возвращения его из поездки в Западную Сибирь он информировал Вас о результатах этой поездки. В разговоре с Горшениным Вы высказали мнение, что политика индустриализации и коллективизации страны проводится с огромнейшими непроизводительными издержками для страны, терпящей непосильные лишения, которые при другом руководстве можно было бы избежать. Подтверждаете ли Вы это? ОТВЕТ: Вспоминается, что он довольно пессимистически рассказал из того, что видел, но по этому поводу охаивать политику индустриализации и коллективизации я ни в коем случае не мог. В 1932 г. я вообще в политике индустриализации и коллективизации, как она проводилась ЦК, не сомневался и не мог сомневаться. Не понимал отдельных мер, о которых скажу особо”.

[4] Отрывок из протокола допроса Г.Е. Зиновьева от 22 декабря 1934 г.: “ВОПРОС: Показаниями Горшенина устанавливается, что в конце 1933 года фашистский переворот в Германии и приход к власти Гитлера Вы лично объяснили ему неправильной политикой Коминтерна и ЦК ВКП(б), облегчившей приход к власти Гитлера. Подтверждаете ли Вы это? ОТВЕТ: Ни в коем случае не могу подтвердить это. Я достаточно писал о фашистском перевороте и приходе Гитлера к власти; считался, до известной степени, специалистом по этому вопросу и действительно изложил то, что думал по этому поводу. ВОПРОС: Показаниями того же Горшенина устанавливается, что в 1934 г. после венского восстания и во время событий в Испании Вы давали ему отрицательную оценку политики Коминтерна как неправильной и негибкой. Подтверждаете ли Вы это? ОТВЕТ: Я могу сослаться на то, что я подробнейшим образом писал по поводу венского восстания. Не было этого”.

[5] Л. Николаев – убийца С.М. Кирова.

[6] В «Правде» от 22 июня 1935 г., на 2-й и 3-й страницах опубликован доклад Косиора на собрании киевского партактива, посвященный итогам июньского (1935 г.) пленума ЦК ВКП(б). В разделе “О служебном аппарате Секретариата ЦИК СССР и о Енукидзе” (стр. 3) сказано следующее: “Если при обсуждении первого вопроса у всех нас была большая радость от того, что мы в этом году благодаря испытанному большевистскому руководству ЦК ВКП(б) и товарища Сталина имеем большие достижения, что перед нами открываются огромные горизонты в отношении нашего развития и организации лучшей жизни, то при обсуждении второго вопроса всех нас охватило огромное возмущение такими «коммунистами», как Енукидзе, которые, по существу, помогали классовому врагу, которые открывали ему двери в наш дом. Еще у всех нас свежо в памяти убийство тов. Кирова злодеями-зиновьевцами. Тов. Киров погиб от руки классового врага, от тех, которые пролезли в ряды нашей партии, обманывали нас. Тов. Киров погиб от того, что у некоторых «коммунистов», которые были поставлены на чрезвычайно важные и боевые посты, не оказалось той большевистской бдительности, той большевистской вооруженности, которую должен иметь каждый коммунист. В связи с мерзким убийством тов. Кирова вскрылась вся контрреволюционная роль Зиновьева и Каменева, этих, как уж теперь выяснилось, не только вдохновителей гнусного убийства, а и фактических его организаторов. Теперь из тех материалов, которые мы имели в связи с делом Енукидзе, для всех нас совершенно ясно, что и Зиновьев, и Каменев были не только вдохновителями тех, кто стрелял в тов. Кирова. Они были прямыми организаторами этого убийства. Они действовали в полном согласии с контрреволюционером Троцким. Недавно Троцкий в своих выступлениях за границей в связи с убийством тов. Кирова открыто развернул свою террористическую позицию, открыто призывал к террору против большевиков, против вождей нашей партии. Между ним и открытыми белогвардейцами уже давно исчезла всякая разница”. Данное выступление являлось, по сути, пересказом одобренной Сталиным заранее речи Н.И. Ежова, произнесенной на указанном пленуме 6 мая и посвященной итогам «Кремлевского дела». В речи говорилось о том, что доказано «непосредственное участие Каменева и Зиновьева в организации террористических групп», равно как и об ответственности Троцкого за организацию террора.

[i] Такая книга (озаглавленная “Заслуженный приговор”) была позже написана Г. Зиновьевым в тюрьме в соавторстве с С. Гессеном.