Письмо Н.И. Бухарина И.В. Сталину

 

Тов. И. В. Сталину.

Лично.

 

Дорогой тов. Сталин,

 

Сегодняшняя статья в “Правде” (а все знают, что означают такие статьи) уже исходит из “доказанности” неслыханно тяжких обвинений против лидеров правых (и, очевидно, в том числе и меня).

Эта статья меня прямо свалила.

Нужно сказать, что и на Пленуме ЦК, и на очных ставках, когда на меня {сваливались} обрушивались чудовищные обвинения, мне казалось, что о мою голову рвутся бомбы, а я остаюсь каким-то чудом цел. Иногда мне представлялось, что все это происходит не со мной, а в каком-то кинематографе — до того трагически нелепым, просто невозможным ощущал я каждое обвинение. Здесь просто нет слов человеческих, чтобы выразить всё это…

Нужно сказать, что прошлое у меня изрядно выветрилось из памяти: я жил последние годы совсем другими эмоциями и мыслями, и как мне ни отравляли жизнь некоторые люди, особенно меня любящие, я захвачен был могучим потоком творчества и отражал это во всей своей работе. Я поэтому не мог и вспомнить ряда фактов. А вот потом только вспомнил.

Вот, например, очная ставка с Куликовым. Куликов утверждал, что мы вместе хотели “сманеврировать”, а они выскочили раньше, почему я “обиделся”. Я смутно вспомнил, что отход их был 1) неожиданен, и что они 2) (Угланов плюс Куликов) демонстративно отмежевались от меня. Куликов это решительно отрицал.

Но вот я за эти дни раздобыл “Правду” 1929 года. Там, в № от 18 ноября 1929 г., стр. 2, в конце заявления Угланова–Куликова говорится:

“Перед нами встаёт вопрос: что дальше? Быть ли на отлете от партии и рабочего класса и поддерживать т.т. Бухарина, Рыкова и Томского или идти в ногу со всей партией? Мы считаем нужным быть вместе с партией и рабочим классом и победоносно бороться за социалистическое строительство.

Н. Угланов.
Е. Куликов.”

Эта нарочитая, персональная форма, демонстрация отмежевки, противопоставление Бухарина и т.д. рабочему классу и партии тогда (разумеется, не теперь!) произвела на меня такое впечатление, что сформировалось мнение: подальше от Угланова! Вот как было дело в действительности, и можно установить точно, что с той поры между мной – с одной стороны, и Углановым и его людьми – с другой, наступила почти полная размычка. Ну как же можно тут допустить, что после того, как порвались отношения, после подачи мной заявления, {после} во время случайной уличной встречи через сравнительно большой промежуток времени, и после ругательного напора со стороны Куликова (публично от меня отрекшегося, да ещё в какой форме), {в атмосфере} да ещё при наличии горького осадка против Куликова, я говорил о… терроре! (У меня, Коба, глаза лезут на лоб от одного того, что я вынужден оправдываться по таким пунктам). Это же сказки для детей!

Или то, что Куликов говорил о рютинской платформе. Ведь сам Куликов говорил, что видел меня последний раз весной 1932 года. А дата рютинской платформы – более поздняя. Как же он мог что-либо слыхать {обо мне} о ней от меня? А ведь он так говорил! А я тогда не сообразил (вообще у меня из-за мучений ослабела память и замедлилась сообразительность – мне нужно больше времени, чтобы распутывать клеветнические узлы). Вообще, разве не нелепо думать, что я, считавшийся идеологическим лидером и специалистом по писанью, нуждался в чужих платформах и в Рютине, если бы я вообще в платформах тогда нуждался??!

Последний раз я видел Угланова после долгого перерыва перед отъездом в отпуск летом 1932 года. Ни о какой платформе не было речи. Я боялся, что Угланов начнет шебаршить, снова махать руками и т.д. Я боялся, что это возможное шебаршенье опрокинется и на нас, что и меня будут обвинять в нелояльности к партии. Поэтому я пошёл к Угланову и настаивал на полной лояльности. Угланов согласился. Это я хорошо помню. А потом что-то у них, очевидно, изменилось. Но об этом я не знаю. И все это для меня представляет уже загадку. Не исключаю того, что Угланов мог “для авторитета”, лживо пускать в оборот и мое имя, ибо он – почти невменяемый (из-за болезни) человек (а вовсе не скала). Но я тут абсолютно ни при чем, как ни при чём и в соответствующей “работе” Слепкова и К°, которую он, очевидно, повёл, несмотря на свое мне заявление о согласии с партией.

Всё это я мог бы сказать на ставке с Куликовым, да не нашёлся. А ведь здесь есть над чем задуматься.

Но я откровенно скажу: я многого просто не понимаю. Я понимаю поведение троцкистов, включая Пятакова, Сосновского. Это – тактика, столь же изощрённая (но другая), как и в 1928 г., когда Пятаков “душевно” разговаривал и сейчас же сообщал (я не против этого, но форма, но форма!). Теперь он кается и тут же по сему случаю топит невинного (на тебе, сволочь; думал, что будешь работать, а тебе за отход от всякой оппозиции я камень смертный навешу). Я ушам не верил, когда Сосновский даже детали придумывал (только с запиской просчитался!). Но, повторяю, всё это понятно более или менее.

Что мне не понятно – это Куликовы, Котовы и т.д. Я говорю только о себе. Но всё же не могу не сказать, что, когда говорят, будто Котов утверждает, что Рыков торопил его с терр<ористическим> актом, – ну, знаешь, я никогда не поверю, хоть теши на моей голове осиновый кол.

Вспоминаю один случай, относящийся, кажется, к 30 году. Однажды ко мне заявился с провокационными разговорами некий Ванька Коротков, бывший с<оциалист>- р<еволюционер>, каторжанин. Я изругал его и заявил, что позвоню в ГПУ. Он быстро ушёл. Сообщать я не сообщал по той простой причине, что хорошо знал о его работе в ГПУ. А знал я опять-таки по очень простой причине: я и Дзержинский были его партийными крёстными отцами; мы вводили его в партию, а затем в ГПУ, я вместе с ним “разлагал” эсеров и т.д. После этого посещения (я, между прочим, знал – не помню от кого, – что Коротков этот вращается в углановской среде, и что он имел какое-то касательство и к заявлению Угланов–Куликов) Коротков “пропал”.

Мне иногда приходит в голову: а что если и сейчас есть этакий старатель? Почему бы ему не быть? Да ещё в такой атмосфере! Да ещё при условии, когда ответственнейшие работники партии говорят обо мне как о уже виновном! Да при условии, когда обвинение выставлено и другими, и распубликовано? Да когда этой ценой обвиняемые могут пытаться создавать себе видимость “искренности до конца”? (Как у Сосновского: ни концлагерь, ни Кабарда, ни человеческое отношение к нему, ни постановление ПБ о нём – его не заставили раскаяться по существу, а вот арест прояснил его разум в одну ночь, а “искренность” его “доказуется” тем, что даже Бухарина, столь человечно к нему относившегося, он “во имя партии” “разоблачает”! И с каким спокойствием! Его прямо не узнать было по сравнению с тем измученным Сосновским, который приходил в редакцию, когда получил от меня записку…)

Но у меня ограниченные данные. А у тебя – все или могут быть все. Тебе виднее…

Теперь, после статьи в “Правде”, я политически убит. Это уже такой градус, когда все тускнеет. Уверен, что когда-нибудь и ты увидишь, что здесь была сделана вами ошибка. Ещё раз говорю тебе: у меня нет никакой злобы: такова проклятая полоса. Но, тем не менее, жалко гибнущей чести революционера и связанной с ней жизни. Ведь ты понимаешь, что политическая смерть – это всё. Нет слов, чтоб выразить всю муку от ложных обвинений, оскорблений, всего позора, от которого до абсолютного отчаянья – один маленький шаг.

Что мне теперь делать? Я забился в комнату, не могу видеть людей, никуда не выхожу. Родные – в отчаянии. Я – в отчаянии, ибо почти бессилен бороться с клеветой, которая со всех сторон душит. Я надеялся, что ты всё же имеешь на руках то добавочное, что меня хорошо знаешь. Я думал, что ты знаешь меня больше, чем других, и что при всей правильности общей нормы недоверия этот момент войдет в качестве какой-то слагаемой величины в общую оценку. Но вышло, видно, так, что враждебные мне силы действуют, а я ведь и ответить на все не могу, ибо не знаю, а если отвечаю, то в сверхударном порядке (как на очной ставке).

В газетах, стало быть, “началось” уже до конца дела.

Чем же жить, скажи?

Ведь у тебя, вероятно, такое представление: пусть и то Бухарин будет благодарен, что с ним цацкаются – всё же он, по-видимому, во многом виноват. Ну а если Мехлис переборщит – не беда. Да и чего особенно жалеть-то?

А на самом деле всё не так. Я верой и правдой работал. И с душой. И с увлечением. В людях плохо разбирался – верно. Это мой порок. Но сражался за партию. Приобрел ненависть врагов (потому парижские фашисты-троцкисты – ведь это же факт! – хотели мне мстить). За границей звали – “философ сталинизма”. Изжил, надеюсь, самые глубокие основы своих ошибок. Много натерпелся, передумал горы. И всё же падаю под ударами такой рассчитанной и организованной клеветы, что даже самые светлые умы партии, которым я так предан теперь, карают за несовершённые преступления.

Ты сказал на пленуме: “Бухарин бьёт здесь на искренность”.

Ты ошибаешься: я ни на что не “бью“.

Я в таком душевном состоянии, что это уже только полубытие. Я думаю уже в категориях, которые пишутся с большой буквы, о последних, предельных величинах работы, чести, жизни, смерти.

Погибаю из-за подлецов, из-за сволочи людской, из-за омерзительных злодеев.

 

Твой Н. Бухарин.

 

15 декабря 1936 г.

 

Москва.

 

[Резолюция И. Сталина: Молотову, Кагановичу, Ворошилову. Ст. ]

 

 

РГАСПИ Ф. 17, Оп. 171, Д. 262, Л. 17-23. Машинописная копия.
РГАСПИ Ф. 17, Оп. 171, Д. 262, Л. 24-27. Автограф.